— Ну, чего встала?
— Я… — Векша облизнула губы, вздохнула, будто перед прыжком в холодную воду. — Можно, я с ним останусь, помогу?
Белоконь медленно обернулся:
— Думаешь, ему от твоей помощи выйдет хоть какой-нибудь прок?
Купленница молчала, по-прежнему не отрывая глаз от старческих пальцев и от какой-то вещицы в них. Кудеслав собрался было сказать, что ему Векшина помощь выйдет хуже злодейской помехи, но не успел. Волхв вдруг как-то сник, словно бы сделался ниже ростом и уже в плечах.
— Ладно, — почти прошептал он. — Все верно. Судьбу не обманешь.
На шести шагах трудно разглядеть маленькую вещицу, почти целиком спрятавшуюся в темной ухватистой пятерне. Да Мечник и не шибко приглядывался, что там волхв вертит в руке, — просто надо же было куда-нибудь смотреть, чтоб не встретиться глазами со стариком! Показалось ли Кудеславу, что это сушеная лягушачья лапка? Наверное, показалось: нынче хранильнику вроде бы совсем ни к чему таскать при себе простенький детский оберег от судорог.
А вот причину стариковского огорчения Мечник наверняка понял правильно. Векшина нелепая просьба позволить остаться могла означать что угодно, но волхв умеет видеть куда глубже и дальше прочих людей. И будущее предугадывать он тоже умеет. Чужое будущее. Свою же судьбу не дано предвидеть даже самым могучим кудесникам-ведунам.
Волхв уходил — ссутуленный, неторопливый, усталый. Кудеслав раздраженно мял-теребил бородку, провожая взглядом мелькающую в просветах между деревьями дряхлую (да-да, именно дряхлую!) фигуру. Векша тоже глядела вслед Белоконю. Долго глядела — пока хранильник окончательно не скрылся из глаз. А потом внезапно заплакала в голос и так стремительно кинулась к Мечнику, что тот даже отшатнулся сперва: воину показалось, будто скрюченные тонкие пальцы тянутся к его горлу.
Но это лишь показалось. Едва не сбив Кудеслава с ног, Векша всем телом грянулась о него, втиснулась мокрым лицом во влажный мех полушубка. Вконец обалдевший Мечник (не многовато ли разного-всякого для одного утра — особенно после двух бессонных ночей?!) не нашел силы оттолкнуть, высвободиться из этих судорожных объятий. Да что уж перед собственной душою лукавить — решимости он в себе не нашел! А когда наконец опамятовал, было поздно.
Потому что сквозь горестные рыдания удалось-таки ему разобрать невнятное захлебывающееся бормотанье.
…Он первым говорил с ней по-доброму. Рявкал, цыкал, чуть дух из нее не вышиб древком рогатины; а волхв, конечно, хороший, ласковый, от сынка своего уберег да защищал от старой коряги… Но не волхв — Мечник первым повел себя по-людски, а не как с купленною забавкой. Пускай и по незнанью, но первым был он…
…До чего же радовались старики приильменской общины, когда узнали, что Горюте-отщепенцу не хватает достатка для покрытия виры! Сказали: можно назначить тебе смерть за смерть, а можно — обычай дозволяет — жизнь за жизнь. Вот и пускай дочка твоя, услада да прокормилица отеческая, мастерица-умелица, отстрадается за дурную родительскую гневливость: жизнью — за жизнь убиенного тобою гостя; пускай рабыней будет у близких его…
…Делать нечего, отдал дочку Горюта. Уж и натерпелась она — больно жестокие попались владельцы, как хотели, так и помыкали ею. А потом и вовсе продали хазарам проезжим. С хазарами еще горше было, из них лишь один знал словенскую молвь, а хозяевами считали себя едва ли не все. Днем переходы по изнывающим от комариного звона осенним чащам, а ночами… от дум с ума сойти можно было. Еще хуже пришлось с молодшим Белоконевым пащенком, выплакавшим ее у хазар за краденное отцово достояние. Чуть было не уморил, страшась, что родитель, дознавшись, вряд ли помилует самовольника…
…Но хуже всего было с волхвом. Именно с ним она окончательно поняла, что весь оставшийся век ей доживать безродной скотиной, которую пестуют — пока молода да пригожа; кормят — пока работой оправдывает съеденный кусок… Краса увянет быстрее быстрого, с годами пальцы утратят сноровку, глаза растеряют необходимую для ремесла зоркость, и — вот оно: никому не нужная старуха среди вовсе чужих людей. Под видимой ласковостью хранильника крылась железная лапа, которая давила и гнула, сообразуясь только с хозяйскими нуждами. Во сто крат тяжелее было от неискренней доброты — уж лучше с бранью да тумаками, чем этак…