«Ну и лиса, — подивился Ранжуров. — Вот тебе и старый сердечный брат!»
Пурбо Ухнаева и младшего урядника, раненных в стычке с хунхузами, увезли в лазарет в Кяхту. Младший урядник сильно страдал от раны, впадал в беспамятство и его даже пришлось спрашивать, согласен ли он отправиться к русскому лекарю. А вот с Пурбо казаки помучились. Шуму хватило на весь улус. Пурбо ни за что не хотел ехать в лазарет, ссылаясь на то, что у него собака-шаман и что эта собака все знает о своих хозяевах и также знает, что с ними случится в будущем. Как самый настоящий шаман, все угадывает… Он убеждал пятидесятника и, кяхтинского фельдшера, что накануне приезда лазаретной телеги его собака пролаяла всю ночь, хотя никто к юрте не приближался и собаку не пугал и не дразнил. Пурбо уверял, что его ворожея-собака лает только на злых духов и не пускает их в юрту, она знает о приезде худых людей и ей ведомо, в какую сторону надо лаять, чтобы отогнать злых духов. Если верить Пурбо, то его собака всю ночь лаяла, вытянув морду на запад, откуда и прибыла телега с фельдшером.
Рана на руке Ухнаева опухла и гноилась. Фельдшер сказал, что если не ехать в Кяхту, то Ухнаев помрет. Пурбо сидел в углу юрты бледный, с расстегнутым воротом и блуждающим взором. Хозяина никто не узнавал. Лицо его, недавно темно-смуглое, заметно побледнело и осунулось.
Убедившись, что никакие уговоры на Пурбо не влияют, что на всякий совет у него находится свое возражение, Ранжуров рассердился и, сказав: «Любой костоправ самому себе не поможет», велел казакам связать больного и силой увезти в Кяхту.
Маленький и юркий хозяин дома, крича, что пострадал за Джигмита и, что если бы знал, чем тот ему отплатит, то ни за что не отвел бы его от хунхузской стрелы, проявил необычайную прыть и сноровку. Ему удалось вывернуться в тесноте от трех дюжих казаков, сорвать здоровой рукой саблю со стены и выбежать вон из юрты под визг и вопли всей его многочисленной женской родовы.
Обезоружили его на окраине Нарин-Кундуя. Поплакав и поорав вволю, Пурбо затих в телеге, связанный сыромятными ремнями.
Шуба, говорят, не бывает без шва.
Между хоймором и стеной юрты жена Пурбо нашла два туеса с тарасуном тройной перегонки. В одном из туесов осталось тарасуна на самом донышке…
Не прошло и недели после отправки раненых в Кяхту, как из пограничного управления приехал казак с бумагой от начальства. Пограничный комиссар предлагал «пятидесятнику Цонголова казачьего инородческого полка Джигмиту Ранжурову явиться в канцелярию для дачи объяснения за его действия на границе».
После пасхи тихо и дремотно в Кяхте. Город отсыпался, приходил в себя после молебствий, пиршесгва и гульбы. Возле лавок отсиживались приказчики, крестили рот от скуки в ожидании покупателя. Изредка проезжал тарантас на шинах с пехотным офицером, опухшим от гостевых возлияний, и еще долго после того висели над улицей шлейфы пыли. В торговых рядах бил в ноздри устоявшийся запах кожи, дегтя, керосина…
Солдатская команда в белых рубахах вышла из ворот казармы. Голоусый взводный, печатая шаг и косясь на мостки, где выставились с вычерненными бровями городские модницы, лениво приговаривал:
— Ать, два! Ать, два!
У пограничного управления легкий ветерок шевелил сенную труху. Жарко, душно.
Ранжуров взбежал по дощатому крыльцу с точеными балясинами перил, открыл тяжелую скрипучую дверь. Нехотя выгнулся из-за столика в очках и с помятым лицом пожилой, хорунжий с желтушечнымм глазами. Недовольно спросил:
— Что угодно-с, по какому делу?
Пятидесятник протянул бумагу.
— Вы и есть пятидесятник Ранжуров?
— Так точно!
— Вы садитесь, я узнаю, что следует по вашему делу.
Хорунжий, одернув на себе мундир, прошел в кабинет.
В груди у Ранжурова томительно-тягостно: «Чем это все кончится? Вернусь ли домой и когда?».
От пола, покрытого красной краской, от тяжелых желтых штор на окнах, от длинного и узкого футляра часов — один маятник чуть ли не с человека — от всего веяло строгостью и несговорчивостью, давящей недосягаемостью. В коридоре видны еще несколько комнат, там то и дело хлопали двери, и чиновники с папками скорым шагом проходили мимо.