Как-то предложил Крылов Габитову посодействовать в учении гончарному искусству, определив его к известному в Томске горшечнику Григорию Ягницыну, поставлявшему для оранжерей неплохие горшки по две копейки за штуку. И учеба, и заработок получше, чем в садовых рабочих… Хуснутдин только головой покачал.
— Поздно.
— Отчего поздно? Учиться всегда не поздно, — начал убеждать его Крылов. — Послушать тебя, так все поздно — и учиться, и жениться…
О женитьбе Крылов сказал зря. Хуснутдин скрипнул зубами и отошел. Была у него в Казани невеста. Пошла в пятницу, в «татарское воскресенье», к мечети. Оттуда не вернулась. Увез ее прямо от мечети средь бела дня ловкий поляк соблазнивший доверчивую Айбикэ наследством «торгового дела» где-то во Львове. Так любимая «луна-хозяйка» Айбикэ стала обыкновенной торговкой, а Хуснутдин возненавидел женщин, «сосуд греха», «спасаемым — соблазн». Нашел работу в Ботаническом саду, последовал за Крыловым в Сибирь — и ничего другого уж более для себя не хотел. Все бы ничего, если бы не упреки Порфирия Никитича, когда забудет полить какую-нибудь лилию. «Она ведь живая! Есть-пить хочет, как мы с тобой», — убеждает его Крылов, а того не может понять, что в редкостной ее красоте чудится Габитову что-то женское, изменчивое.
Словом, хоть и работал Габитов садовым рабочим, а бывать лишний раз в оранжереях не любил.
В отличие от него Пономарев сюда прямо-таки рвался, проявляя необыкновенную активность. Стоило попасть в оранжерею, как он немедля начинал покушаться на какое-нибудь дело. Переколотил около десятка глиняных горшков. Как-то отщипнул со ствола фикуса «бородавку». Крылов в ужас пришел, узнав, что так долго ожидаемая завязь редкого цветка погибла от чрезмерной заботливости Ивана Петровича.
— Какой же это цветок? Это бородавка, — упорствовал Пономарев. — Что же я не понимаю, что ли? Где это видано, чтоб на самом стволе, без веток, цветок возникал?
— Видано, — с трудом сдерживая справедливый гнев, пытался объяснить Крылов. — В ботанике все возможно. И на стволах цветы, как ты изволил выразиться, возникают! Особенно у тропических. Хурма, фикусы, какао-деревце имеют такую, с позволения заметить, привычку цветения. И некоторые другие — тоже. Например, наш кустарник волчье лыко. И свойство это называется каулифлория! Стеблецветение!
— Ага, ка-у-ли-флория, — старательно повторил Иван Петрович и озадаченно поморгал подслеповатыми глазами. — Да вы не сердитесь, Порфирий Никитич, раз каулифлория — вырастет еще бородавка!
Крылов махнул безнадежно рукой и потребовал от своих дорогих помощников ни-че-го без его ведома в оранжерейке и теплицах не предпринимать!
Наученный горьким опытом, он, однако, не всегда мог противостоять жажде деятельности Пономарева. Вот и сейчас принужден был позволить ему помогать: Иван Петрович вызвался подвешивать корзины-сетки с орхидеями.
Крылов прошелся по оранжерее, мысленно прикидывая все выгоды и неизбежные неудобства от затеянной перестановки, остановился возле пальмы и вновь задался вопросом: что делать с этой южной особой? За пять лет вымахала так, что уперлась макушкой в стеклянную крышу, того и гляди выдавит. Оно, конечно, садовник сам виноват: упрятал этакую красавицу в низкий дальний угол — однако ж, делать-то что? Плотницкие работы зимой ох как нежелательны, стеклянный колпак не надставишь…
И он решил перевести форстеру-островитянку в центр оранжерейного зала, где было просторнее и потолки повыше. А летом уж и о колпаке подумать.
— Немушка, поди сюда! — позвал с облегчением, радуясь принятому решению. — Переставишь вот эту кадку во-о-он туда. Понял? Да не спеши, подумай сначала. У ней верхушка в оконные переплеты уперлась, как бы не порушить. В случае чего, подкопай малость, осади, а уж потом двигай.
— Можно к вам, честной народ? — осведомился от двери чей-то бодрый и сильный голос. — Гостей принимаете?
Крылов выбрался через заросли на дорожку, с радостью угадывая, чей это голос.
— Принимаем, Петр Иванович, принимаем! — радушно приветствовал он еще издали. — Покорнейше прошу раздеваться. А то у нас и тепло, и влажно.