Здесь же, в Новодевичьем, нашли потерянных в Климовке разведчиков, — изуродованные и истерзанные, они были брошены на деревенской площади. Крестьяне рассказали, что пленных привезли на судах, и, пока красноармейцы выгружались и расходились по хатам, добровольцы сидели в трюме. Потом их вывели и заперли в каком-то деревенском сарае. Вечером Мельников забрал их на допрос и через полчаса бросил в толпу своих солдат на растерзание. Экзекуция длилась до утра; сколько раз думал полковник о способности человека к мучительству, и со временем дума эта стала в его жизни главной, он все силился понять и не мог, почему вдруг мирный хлебопашец, простой работяга или, хуже того, — образованный и даже бывший когда-то интеллигентным человек вдруг продается сатане и становится безжалостным изувером, что перещелкивается в голове такого человека, что смещается в ней с правильной оси? Почему он вдруг забывает, как совсем недавно нянчился с ребенком, гладил собаку или отдавал нищему последнюю горбушку? А тут… тут было какое-то массовое помешательство… Добровольцев, двух молодых парней лет по двадцати, всю ночь избивали палками, отрезали им уши и носы, сломали руки, плясали на них, выламывая им ребра, а утром, в промозглых предрассветных сумерках, повели по улицам деревни, словно напоказ, словно бахвалясь своей кромешной работой и, галдя, дотащили до деревенской площади. Здесь несчастных бросили в пыль, встали полукругом и, вскинув винтовки, нашпиговали их тела кипящим металлом…
Полковник припомнил, что, когда добровольцы нашли своих истерзанных товарищей, все, стоя возле оскверненных тел, рыдали, как дети, возможно, примеряя их горестный уход к своим судьбам. Поэтому, когда Мельников попал в плен, судьба его была предрешена. Спасти его мог только Каппель, по крайней мере предав военно-полевому суду или отправив в Самару для расследования преступлений, совершенных им на посту командующего. Но Каппель был занят рекогносцировкой в нескольких верстах от Новодевичьего, и это решило участь Мельникова.
Полковник вспомнил свое состояние тогда, — он тоже плакал вместе со всеми, и жажда мести его была так сильна, что сдержать злобу и отчаяние было никак невозможно: ему хотелось кинуться на предателя и колотить его чем попало безостановочно, бесконечно… но он только сжал зубы и с ненавистью процедил:
— В гроб его, иуду, с нашими ребятами!
И бойцы, выйдя из оцепенения, закинули за спины уже взятые было наизготовку винтовки и пошли искать по деревне подходящие доски. Ящик нарочно сколотили на двоих; он стоял на полянке за последними плетнями деревни, грубый, кривой, скрепленный кое-как с трудом найденными гвоздями, и ждал своего часа, пока солдаты рыли могилу. Когда Мельникова связывали, он бился в истерике, ронял слюну и ругал своих мучителей последними словами. Наконец его угомонили и положили вниз, на дно ящика, а сверху — растерзанных добровольцев. Гроб заколотили и опустили в глинистую яму. Когда уходили, из-под земли слышен был сдавленный, придушенный вой предателя…
И вот теперь этот Мельников постоянно жил рядом, являясь всегда в самые неподходящие моменты, более того, он преследовал полковника всю жизнь, докучал здесь, в Харбине, и на берегах Темзы, и во всех заграничных вояжах, во всех экспедициях. Приходил даже в африканской саванне и в амазонских джунглях, нигде не оставляя в покое. Сколько раз уже проклинал себя полковник за эти так некстати сорвавшиеся с языка слова, сколько раз пытался он выжечь их из своей души, забыть навсегда, похоронить в прошлом и избавиться от своего навязчивого сожителя, но тот не уходил и особенно любил в те годы, когда полковник еще не утратил способности ко сну, появляться в его кошмарах. Было от чего полковнику бодрствовать из года в год, ибо помнил он и другие случаи, всю жизнь не дававшие ему покоя…
Он снова пересел в инвалидную коляску, щелкнул тумблером включения хода и медленно поехал к столу, к своей заветной тетрадке. По дороге задержался возле большого старинного зеркала китайской работы, оправленного в прекрасную резную раму, развернул кресло против помутневшей от времени зеркальной поверхности и вгляделся в свое отражение. Видел он уже очень плохо, к тому же зеркало не давало резкости, поэтому он подобрался к нему вплотную: в механическом кресле против него сидела замшелая гора, отдаленно напоминавшая живого человека, — остроугольный лысый череп покрывали старческие пигментные пятна и множество крупных и мелких бородавок, кожа была темная, дряблая и испещренная глубокими бороздами, под глазами набухли огромные висячие мешки, свидетельствующие о застарелой болезни почек, веки тяжело и медленно двигались, один глаз был практически закрыт, второй сухо горел воспаленным белком, буйно кустились брови, из расплывшихся ушей вылезали пучки мха, а нос превратился в бесформенный кусок плоти, почти достигающий верхней губы… подбородок, покрытый редкой сивой щетиной, переходил в высохшую шею, изуродованную двумя вертикальными складками… ключицы торчали, лицо было почти неподвижно и вовсе лишено мимики, это было уже не лицо, а маска… руки узловатыми буграми лежали на коленях, левая была усечена — не хватало мизинца и безымянного, отторгнутых где-то в верховьях Кана сострадательным мучителем доктором Меллендорфом… он повернул голову и встретился взглядом с комиссаром Мельниковым; тот выглядел немногим хуже полковника, лишь в глазах его было больше муки, отчаяния и страха… полковник снова посмотрел в зеркало — амальгама не отражала комиссара, впрочем, и сам полковник был уже едва виден, — он усмехнулся этому обстоятельству, подумав, что, может быть, дело вовсе не в плохом зеркале, а в утончении, растворении его тела, которое с каждым днем делается все более прозрачным, безжалостно обнажая душу, самую ее глубину, самую ее суть…