Ладно-ладно, только не сходи с ума.
Нет, это ненормально. Он дышит ненормально.
Черт, надо кому-нибудь позвонить. Моника. Она в этом разбирается. О нет, проклятый телефон! Не выйдет, надо поехать, поговорить с ней. Только бы она была дома! Я должна увидеть Монику, все остальное не важно! У меня есть тридцать пять крон, возьму-ка лучше еще немного у Патрика, на всякий случай. Вдруг что-то произойдет по дороге. Моника, мой единственный друг!
3
Моника открыла дверь в халате. Она и не пыталась притворяться — как чувствовала себя, так и выглядела. Милая старушка Моника!
— Привет, входи, — сказала она. — Хочешь орешков — больше мне угостить тебя нечем.
— Слушай, я из-за Патрика, он спит, я дала ему три «Рогипнола», как ты думаешь, это опасно, он в коме?
Тут Моника расхохоталась, и все волнения улетучились. Потому что это был прекрасный, душевный хохот, вовсе не похожий на то жалкое, сухое тявканье, которое Моника изображала, когда они с компанией сидели в «Химмельрике» и продирали всех подряд. Когда Моника была одна, ее смех звучал как музыка. Когда они собирались вместе, то у всех было одинаковое сухое тявканье, которое она ненавидела, хотя сама, наверно, смеялась точно так же. Пьяный смех, лай пьяных сук, которые издеваются над каким-то неудачником.
Моника освободила ей место на вельветовом диване и достала винище. Правда, она называла винище не винищем, а друганом.
— Слушай, у меня дома три другана. Слушай, я встречаюсь с «Роситой». Слушай, в четверг меня повалил один турок, «Беяз», дешевый типчик, кислый до черта.
Богатых людей она обычно называла «кошельками».
Да, деньги. Наверно, лучше рассказать печальную историю про то, как мужик в пальто стащил у нее деньги из кармана. Правда, она сказала, что это случилось в «Ике», так как история про металлоремонтную мастерскую не имела к Монике никакого отношения.
Моника сделала вид, что поверила.
— Какая незадача, — сказала она, — мне как раз нужны деньги. А ты не можешь одолжить у мамы?
Как же. Мать даже не скрывала, что ничего не понимает. «Ведь у тебя были такие хорошие оценки, неужели обязательно работать музейной смотрительницей?»
— Ничего не выйдет, — заверила она Монику. — Она только опять растрещится. — И она передразнила мамину манеру говорить — умоляющий, но требовательный голос: «Кстати, когда ты снова выходишь на работу? Ты же не можешь бесконечно сидеть на больничном».
— А, точно, больничный, — сказала Моника, — ты же должна скоро получить по нему деньги.
— Да, я тебе сразу же их отдам, обещаю.
— Может, заодно купишь и газовый балончик? Я знаю одного парня, который может достать, если надо. А что, пригодится. — Она засмеялась. — На случай, если кончится «Рогипнол».
— Пойдем ко мне?
— Я не могу. Я жду Данне, он мне кое-что должен.
— Но сколько Патрик проспит, как ты думаешь?
— Понятия не имею. Позвони в медицинскую справочную. — Хохот.
Они немного посидели, поболтали о прошлом. Вспомнили историю с Хемингуэй — тогда Моника попала в психушку после попытки самоубийства. Это случилось, когда Моника переехала в Карлстад, чтобы начать новую жизнь, но никакая новая жизнь, во всяком случае в обувном магазине, куда она устроилась работать, не началась. И Моника позвонила из больницы и сказала: «Придется тебе позаботиться о кошке, поезжай забери ее, будь с ней ласкова».
И она, конечно, как настоящий друг, поехала за проклятой бестией, а Хемингуэй в поезде выла всю дорогу своим особым сиамским воем, так что ей пришлось пересесть в тамбур, а один англичанин, метра два ростом и с бронзовым загаром, остановился перед ней и спросил:
— What's in your basket — a baby?[4]
И она, безумно смутившись, ответила на своем лучшем, приобретенном в вечерней школе, английском:
— No sir (no sir!), it's Hemingway.[5]
Косая улыбка.
— Strange name for a baby[6].
— It is not a baby, it is my friend's cat[7].
— Oh! — Он проходит мимо, оборачивается, снова улыбается. — Perhaps you should call him Hemingwail.[8]
Они с Моникой хохотали до боли в груди, до изнеможения. «No sir! It's Hemingway! It is not a baby, it is my friend's cat!»
Потом, про себя, она подумала, что в их дружбе с Моникой у нее было одно преимущество — все, что она делала для Хемингуэй: кошачий корм, заботы, жертвы. Ведь потом Моника не захотела забрать Хемингуэй обратно, так как кошка напоминала бы ей о карлстадских несчастьях. На кошачий корм в полгода уходит пятьсот крон или чуть больше (конечно, иногда Хемингуэй приходилось есть картофельное пюре), кошка прожила у нее уже три с половиной года, а следовательно, подумала она, следовательно, она выложила на киску по меньшей мере три тысячи пятьсот. Плюс билет на поезд в Карлстад и обратно. С ума сойти! Но что-то подсказывало ей, что напоминать об этом не стоит. И все же ее немного обижало, что Моника так распереживалась из-за своих пятисот крон.