Иду в мамину комнату. Она лежит в постели и дремлет. Увидев меня сквозь полуприкрытые веки, медленно возвращается в реальность. Открыть глаза у неё получается с трудом; видно, как движутся глазные яблоки.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Всё хорошо, — говорит мама тихо. — Ничего не случилось!
И в подтверждение показывает большой палец.
— Всё отлично, — шепчет она, — только устала очень…
— Мама, — говорю я. — Что. Случилось.
— Мне сегодня многое удалось, — голос еле слышен.
— В смысле? Выйти на улицу и лечь на тротуаре? Изобразить инвалидку?
Мама слабо ухмыляется. Иногда она так развлекается: медленно-медленно переходит улицу, опираясь на палку, — испытывает терпение водителей. Но они ведут себя безупречно и всегда спокойно ждут. Ей ещё ни разу никто не сигналил.
— Не совсем, — говорит она. — Утром написала письмо и понесла его в почтовый ящик.
Четыреста двенадцать метров, прикидываю я. Вполне себе расстояние.
— Зачем? — спрашиваю.
— Я себя хорошо чувствовала, — отвечает она. — И день такой хороший, хотела птиц увидеть и чтобы солнышко в лицо.
Качаю головой:
— Это ж слишком далеко.
Она кивает:
— Немножко. Метров сто лишних. Там ещё лёгкий подъём у главной улицы. Раньше я его и не замечала, а сегодня он оказался каким-то непреодолимым. Я свою хитрость применяла — ну, ты знаешь: смотреть вниз, на ноги, и приговаривать: «Раз! Два! Туфли надень-ка! Как тебе не стыдно спать!» Так и ползла, шаг за шагом.
Она улыбается. Два метра — две минуты, думаю я.
— Самое странное, что я отчётливо чувствую: мышцы в порядке, им хочется бегать, прыгать, держать равновесие, и они бы отлично справлялись, если б только сигналы из головы до них могли добраться.
Это и есть её болезнь: она пожирает защитные оболочки нервов, как мышь грызёт изоляцию провода. А потом происходит короткое замыкание — и тока больше нет.
— А дальше?
— Прислонилась к дереву, но потом всё-таки потеряла равновесие и упала.
Кажется, у меня сделались большие глаза, потому что мама успокаивающе поднимает руку.
— Ничего страшного! — говорит она. — Приземлилась, как опытный дзюдоист. Ничего, ни царапины!
Её экипировка честно делает своё дело, этого не отнимешь.
— Обидно только, что поблизости никого не было, чтобы помочь мне встать. А одна я не смогла.
— Почему не позвонила?
— Телефон забыла. — Она пожимает плечами, смотрит смущённо. — Ну вот, а потом…
— Что?
— Это было единственное по-настоящему ужасное. Через какое-то время мне захотелось писать. Очень сильно. И я не утерпела… Это было правда ужасно: лежишь жуком на спине и… писаешь в штаны, как младенец.
— Мама!
— Было так стыдно! Потом остановилась какая-то машина, вышла девушка, помогла мне встать, позвонила Людмиле и всё такое… Она всё это видела и запах чувствовала. Мне было так совестно! То есть что упала и не смогла встать — это ладно, это, в общем-то, ничего. Но описаться? Это уже действительно… инвалидность!
Мама натягивает одеяло до самых глаз, прячется за ним. Я залезаю на кровать, забираюсь к ней под одеяло.
— Ох, мам… — выдыхаю я и обвиваю её руками. Плечи у неё как каменные.
— Чайку?
В проёме двери — тёмный Людмилин силуэт. Позади неё — свет дня, а в комнате уже почти совсем темно. Она подходит к нам, в руках — три дымящиеся кружки. Чай пахнет сеном и цветами.
— Могло быть и хуже, верно?
Фразы у Людмилы совершенно обычные, но каждое слово и каждый слог она выговаривает так ловко, что они становятся круглей и словно подпрыгивают, прямо танцуют у неё на языке.
Мы сидим. Пьём. Молчим.
Потом Людмила говорит:
— Это травы из сада моей матери, она молодая ведьма. Учится колдовать. Я вам на кухне поставила банку.
— А сколько же лет твоей маме? — спрашиваю Людмилу, а маме говорю: — Что это за письмо такое было?
— Заявка на место в санатории, Паули, — говорит мама. — Кучу бумажек заполнила.
— Правда?
— Сто двадцать четыре года, — говорит Людмила.
— Птенчик! — киваю я.
— Да, — говорит мама, — если одобрят — поеду на шесть недель в специализированный санаторий, который мы выбрали.
— Отличная идея, Клара, — говорит Людмила. Я киваю: согласна.
— А я? — спрашиваю.
— А ты, — говорит мама, — поживёшь пока у папы.