— Проходите, товарищ… командир. Можете сами двигаться?
— Могу. Га-гай…
— Звание ваше? — заводит историю болезни сестра. Погон на гимнастерках зимой, случалось, не носили. Он и взыграл:
— Младший лейтенант.
— Должность?
— Стажировку прохожу. Токо с курсов «Выстрел» и вот опять… га-гай… под выстрел…
Отсюда и пошло.
В госпиталь он первый раз попал, порядков там всяких не нюхал и не знает, а сам помнит, кто он теперь. Лежит, значит, и из-под простыни наблюдает: какие такие госпитальные льготы командному составу положены.
На первых порах пало ему в глаза, что не всех одинаково санитарка обслуживает. Кому стеклянную посудину принесет, кому фарфоровую. Засек он это и тоже зажалобился.
Нянька, что он ходячий, не знала. Приносит ему стеклянную «уточку» и, как была она женщина пожилая, с большим медицинским стажем, без долгих разговоров под простынь ее налаживать принялась.
— Ку… куда! Куда! — заотбивался здоровой рукой Жора. — Какую ты мне у… утку принесла?
— А какую тебе надо? — озадачилась санитарка. От напугу он тут напутал или от юного стыда:
— Комсоставскую, — говорит, — неси!
Та вовсе оторопела. Разглядывает посудинку да приговаривает:
— Оне у меня все рядовые…
— А белая-то! — уточнил Жора. — С широким-то горлышком…
— Дак это… — всколыхнулась санитарка. — Это у нас… как бы сказать…
В палате запохохатывали. Гагай недоброе запредчувствовал. Санитарка на улыбки сошла, до конца его проинструктировать хотела, а он как гаркнет на нее:
— Молчать! Стань по стойке «смирно»!
И сразу же знаменит сделался по госпиталю.
Ну, такая побывальщина долго в одном расположении не живет. Известно стало нам, кто этот «младший лейтенант», кого и за что он по стойке «смирно» ставил.
Дядя изохался:
— Ежели бы, сказать, местность, деревня у нас какая легкомысленная была, так нет. Родня тоже — даже сваты сурьезные. Вроде предчувствия у меня эта папаха в головах лежала! Так мысль и сквозила, что что-нибудь…
А Жора как ни в чем не бывало вернулся. Гагай за гагаем из него выстреливается. Короткими очередями. Не журится парень.
— А чего они там все смурные лежат. Дай, думаю, сшибу малахолию, — госпитальный номерок объясняет.
На ложках играть на досуге выучился, «гоп со смыком» петь — хоть бы чхи ему. Одолжится у кого ложкой, коленку завострит — и полилось:
Я спою вам, братцы, новый «гоп»:
Приходил к «катюше» Риббентроп,
Говорил, что ему дурно, выражался нецензурно —
«Ох, зачем нас мама родила!»
Такое «политзанятье» проведет — ажно ложки накалятся. Дядя только головой покачивает. А один раз не стерпел:
— Я думал, племянничек, судя по папахе, ты в мозги расширяешься, а ты… После «сороковин» надо бы… Тогда плетюганами отделался, а здесь для таких «комсоставов» и трибунал недалеко.
— Ну, ставь теперь меня к высшей мере! — оголил грудь Гагай. — По Параскеве Пятнице… прицел постоянный… залпой… га-гай… огонь!!
После отданной команды свалил на плечо голову, завел под лоб глаза, по самый почти корень выворотил язык и всхрапнул. Расстрелянного из себя представил.
— Ты что?! — заподжигало Ефима. — Я тебе кто? Насмешки?! Ах ты… Гагай кромешный!..
И стал он после этого по фамилии племянника звать и то при крайней нужде. Раньше при построении рядом становились, а тут на другой фланг дядя ушел. Папаху за бруствер выбросил. Так что и спать стали отдельно. И табачком врозь, и сахаром. До того крепок в своей обиде этот Ефим был, что получил первое за три года из дома письмо — и уж тут ли не поговорить?! А нет. Писал — молчал, читал — молчал.
А письмо было невеселое. Сообщала ему супруга Татьяна Алексеевна, что не осталось у них после фашиста «ни сивки, ни бурки». «На себе пашем, — писала она. — По семь баб впрягемся и душимся в лямках. Жилы на нас твердеют. Задыхаемся, обессиливаем. Хлебушко-то — звание одно. Напополам с травой. Упасть и завыть. Ради только нашей победы и не падаем…»
Дознались про это письмо политработники, и получилось, что писала его Татьяна Алексеевна одному Ефиму, а читали его по всему нашему фронту. В листовку напечатали, митинги начались..
В ярость слова этого письма приводили. До любого сознания коснись: жену твою, мать ли, невесту в тягло превратили. Страшно это было. Ум не принимал. Которые ребята на возвышение поднимались — те вслух местью клялись, которые не поднимались — в сердце засекали.