— Какой реакции вы от меня ждете? — спросила я. — Со всем, что вы говорите, я согласна. Идите заваривайте чай, а я посижу тут с винтовкой.
На мгновение он, похоже, всерьез задумался.
— Вы промахнетесь. Вас же не тренировали.
— А вас?
— Стрелял по мишеням.
— Мишени — не живые люди. Вы можете подстрелить медсестру. Или врача.
— Да, могу.
Я переждала одолевший его приступ кашля. Ага, кашель курильщика.
— Ах да, чай, — сказала я. — А знаете, еще что? Они, возможно, и слепнут под конец, но их глаза широко открыты, когда они берутся за свою работу. Бессмысленно добиваться жалости от правительства, как у нее. Чего ради ей соглашаться на переговоры? Почему вы ждете, что она согласится? Что для нее десяток ирландцев? Или сотня. Все эти люди — они законченные каратели. Они притворяются современными, продвинутыми, но коли снять с них узду, они примутся выкалывать глаза на площадях.
— Это может оказаться полезным, — заметил он. — Ну, повешение. При некоторых обстоятельствах.
Я уставилась на него.
— Для ирландских мучеников? Ага, всяко быстрее, чем морить себя голодом.
— Вы не понимаете. Я вас не виню.
— А знаете, что говорят люди в пабах? Говорят, назови хоть одного ирландского мученика. Говорят: давай-давай, хоть одно имя…
— Я могу перечислить вереницу имен, — сказал он. — Они были в газетах. Два года — неужели это слишком долго, чтобы помнить?
— Нет. Но задумайтесь вот над чем. Люди, которые говорят такое, — англичане.
— Понятно. Англичане. — Он печально мотнул головой. — Они вообще ни хрена не помнят.
«Десять минут», — подумала я. Через десять минут, плюс-минус. Нарушая запрет, я сделала шаг к окну кухни. Улица впала в типичное для выходных оцепенение; толпы скрывались где-то за углом. Вероятно, ожидали скорого появления премьер-министра. Телефон на кухонной столешнице оказался совсем рядом, но если я сниму трубку, он услышит писк аппарата в спальне, выйдет и убьет меня — нет, не пулей, каким-нибудь менее громким способом, чтобы не переполошить соседей и не испортить план.
Я стояла и ждала, пока закипит чайник. Спрашивала себя: успешно ли прошла операция на глазах? Когда выйдет, будет ли она видеть, как обычно? Или ее поведут под руки? А глаза завяжут?
Мне не понравилась картина, представшая мысленному взору. Я спросила гостя вслух. «Нет, — крикнул он в ответ, — зрение старой перечницы будет острым, как гвоздь».
В ней нет ни слезинки. Ни для матери, мокнущей под дождем на автобусной остановке, ни для матроса, заживо сгоревшего в море. Она спит четыре часа в сутки. Она живет на парах виски и на железе в крови ее жертв.
Когда я принесла вторую кружку, с осадком демерары на донышке, он снял мешковатый свитер, подраспущенный на манжетах; оделся как для гробницы, подумалось мне, несколько слоев, но одежда не способна прогнать холод. Под свитером оказалась выцветшая фланелевая рубашка. Изломанный воротничок задрался; он похож на человека, который сам себе стирает и гладит.
— Заложники судьбы? — спросила я.
— Нет, — ответил он, — просто с девушками не очень ладится. — И провел рукой по волосам, приглаживая, будто в надежде изменить жизненные расклады. — Детей нет. Ну, я не слыхал, чтобы были.
Я отдала ему кружку. Он сделал глоток и поморщился.
— После… — начал он.
— Да?
— Они быстро вычислят, откуда стреляли; им понадобится совсем мало времени, чтобы разобраться. Едва я спущусь по лестнице и выйду наружу, они меня засекут, на улице-то. Я возьму винтовку с собой, поэтому, когда они меня увидят, будут палить на поражение. — Он помолчал, а потом прибавил, будто я возражала: — Это лучший способ умереть.
— Ясно. А я-то решила, что у вас есть план. В смысле, кроме как погибнуть.
— Лучшего не составил. — В его тоне прозвучал легкий намек на сарказм. — Мне повезло. Больница. Ваш чердак. Ваше окно. Вы. Дешево. Чисто. Работа выполнена, ценой одного человека.
Я уже говорила ему, что насилие ничего не решает. Но это было не более чем благочестие, молитва перед плотной едой. Я произнесла эти слова, не задумываясь, и теперь ощутила их лицемерие. Так сильные проповедуют слабым, никогда не бывает наоборот; сильный не складывает оружия.