Составитель откинул «Учебник математики»:
– Вы находите, профессор, что женщины более пригодны для психиатрии? Пожалуй, вы правы. Их мягкость, нежность, ласковость!… Приятно, когда она в белом развевающемся халате, похожем на утреннее облако, проходит мимо мрачных и темных душ. А сад, где больной встречает ее мягкое лицо? Цветет сирень. Желтые дорожки сада словно из того крепдешина, который она, скинув халат… А ее глаза цвета моих любимых чернил? Я уже обожаю свою дочь, профессор, хотя, черт побери…
– Он мальчик, мальчик, успокойтесь. Ему быть психиатром, он большеголовый, у!… Тише, вы.
– Я его назову Вячеславом! В честь моего отца, которого спасали психиатры. Это было лет двадцать назад. Надеюсь, мой сын будет более удачным психиатром, чем те, которые спасали его деда. Решено, профессор. Я его называю Вячеславом. Большеголовый Вячеславу!… Но пристойно ли к большой голове – Вячеслав? Не подходят сюда Лука, Пров, Сил, Савватий, Зосима, Ермил, Аким? Короче, чтоб сразу каждый мог запомнить имя большеголового психиатра. Нет. Зачем перерешать? Назовем его Вячеславом!
– Пожалуйста, пожалуйста, дорогой мой. Однако вам пора продолжать вашу работу. Я помешал вам? Но рождение сына не столь даже часто, как рождение романа. Добро, если роман ваш не будет большеголовым…
– Воспринимайте детей, а не отбивайте хлеб у критиков, – сухо сказал я. Преимущество моего сына пред моим романом состоит в том, что счастье сына я еще могу увидеть, а что такое счастье романа? Тиражи? Вербицкая читалась больше Л. Толстого, а сейчас Е. Зозуля кажется иным мудрее В. Хлебникова. Долголетие? Улови его. От Гомера уцелело только одно имя, хотя книги у многих и стоят на полках. А кто читал Данте? Прибавьте к этому еще то, профессор, что десятилетие будущего родит гениев чаще, чем столетие прошлого. Что же такое счастье моей книги, профессор?
– Смех.
– Над чем?
– Над своим несчастьем.
– А если оно выдумано?
– Так над выдуманным несчастьем только и смеются.
– Бергсонианство, профессор, бергсонианство!
– А я бы предпочел воспринимать еще одного вашего ребенка, чем роман. Пожалуй, желая снять с себя ответственность за высказывания о судьбе современного романа, вы печатно назовете мою фамилию, – так и не поняв моих возражений.
– Вы лезете в роман, профессор! А у нас и без вас что-то слишком много профессоров в романах. Кающегося дворянина заменил кающийся профессор! Вы столь же неправдоподобны, профессор, как и моя книга. Вы восприняли ребенка, и счастье его вам неизвестно. Я воспринял книгу, и счастье ее мне тоже неизвестно.
– Пускай растут. Может быть, кого-нибудь да и вылечат.
– Позвольте, лечить выдумкой удается только выдуманные болезни. А как же быть с реальностью?
– Все реально в этом мире, дорогой мой. Выдумка, миф, роман, сказка созданы человеком и в человеке. Материя, организованная человеком, есть время. Движение материи есть пространство. Материя и человек – вот главная сказка, от нее да не отыдеши. И смех – смех человека над побежденной материей – не есть ли главное счастье и заслуга человека, и книги, конечно. Итак…
– Профессор! Были бы младенцы, а восприемники подбегут!
Ко всем примечаниям, ссылкам и прочей ерунде (обобщение)
Савелий Львович ложился ровно в десять вечера и вставал ровно пятнадцать минут шестого. Десять минут он крестил лоб и грудь, восемнадцать минут умывался, а все остальное время до восьми часов пил чай и зашивал подтяжки. Это расписание, созданное в иное время, он не изменил и ради Октябрьской революции, разве что отнял из восемнадцати минут умыванья четыре минуты на растирание поясницы. Поясница не то чтоб болела или ныла, просто в его возрасте она давала себя чувствовать. Многие в его возрасте начинали и раньше потирать ее.
В это утро, держа белесые подтяжки на мизинце левой руки, а большим и указательным – иголку с ниткой, он вступил в комнату племянниц своих, которая была одновременно и комнатой племянников его и складом дров, вступил с удивительными для него торжествующими словами:
– Наконец-то советская власть победила!
«Почему эти слова вложены в уста врага?» – может подумать некоторый легкомысленный слушатель.