Следователю по прозвищу «Гемоглобин» (за всегда красные губы и яркий румянец на щеках) стало жарко от своей нелегкой работы, и он скинул не только гимнастерку, но и белую майку (наверное, чтобы не запачкать), и дракон на голой руке щерился на Наума тремя головами, а рука со сжатым кулаком ритмически поднималась и резко опускалась, беспощадно и неотвратимо, пока Наум не перестал ощущать свое, превращенное в месиво, лицо и раскрошенные во рту зубы. Он потерял сознание, подручные «Гемоглобина» отлили водой и потащили в камеру, а наутро всё повторилось, и еще, и еше. Снова дракон терзал его, бил и прижигал горящие сигареты об израненную и потому так чувствительную кожу, и конца этому ужасу не было. Нет, конец все же пришел. Опять — в который раз — перед почти невидящими, заплывшими кровью глазами заколыхался лист бумаги и нетерпеливый, ненавистный голос заорал: «Подпиши, блядь! А то сей момент сдохнешь, убью! Подписывай! Свидание дам с женой, ну!» Он сунул Науму ручку… Наум из последних сил сжал ее трясущимися пальцами и подписал там, куда ткнул мучитель. Согласился, что он немецко-англо-и еще какой-то шпион и давно вынашивал мысль убить дорогого товариша Сталина.
Потом был лагерь, из которого он вышел в 56-м году, отсидев, вернее отпахав на лесоповале восемь лет из присужденных десяти. Жену свою он больше никогда не увидел — погибла в другом лагере, загнанная туда как член семьи изменника родины. А детей у них еще не было — не успели. Потом, после лагеря он еще однажды женился, но семейного счастья, такого как было у него, пока он не стал «шпионом», он больше не нашел. Всё это он рассказывал Яше, а Грише — нет, не тянуло.
— Ты кто? — хриплым голосом спросил Наум.
— Я? — Гриша поднял глаза от доски. — В каком смысле?
— Ты, падла! — Наум вскочил, задев доску, и несколько фигур посыпались на траву. — Следователем был, сволочь! Припаял мне десятку, и не только мне! Измывался над людьми! Сколько подвел под вышку, сколько в лагерь засунул! Сознавайся, падла! Гляди сюда, нелюдь! — Он поднял майку, обнажив темные, выделяющиеся на незагорелой светлой коже, пятна шрамов. — Твоя работа!
Он с ненавистью смотрел на растерянное и побледневшее Гришино лицо и не видел его, видел перед собой того — молодого, красногубого, упоенного властью и кровью хозяина жизни и смерти, с мерзкой наколкой на сильной гладкой руке.
Гриша встал, лицо его совсем побелело, казалось, он очень испугался, или просто сильно растерялся.
— Ты ошибаешься, Наум… Опомнись, Наум… ты принял меня за другого. Я всю жизнь был учителем физики, я никогда не был следователем. никогда.
Последнее слово Гриша уже прошептал, поднял упавшую майку и пошел в дом, согнув плечи и шаркая сандалиями по асфальтовой дорожке.
Наум не поверил. Он теперь не мог избавиться от видения, выплеснутого из глубин памяти: беспощадная рука с выколотым драконом и белый, нетерпеливо дергающийся лист бумаги. И снова (как тогда) почувствовал соленый сгусток крови во рту и обломки сломанных зубов. Наум сплюнул, посмотрел вниз на бесцветный плевок и сел на скамью, обхватив руками голову. Вот. что-то еще было у Гемоглобина, что-то еще такое, приметное. Вспомнил! Еще одна наколка… Откуда они вообще у него — следователя НКВД? Из шпаны блатной, наверное, вылез и поднялся вон куда, — Наум еще тогда раздумывал об этом, когда сидел в кабинете на привинченной к полу табуретке, стараясь не слушать и не вникать в дурацкие, лишенные для него всякого смысла, однообразные вопросы. Да, такая маленькая наколочка на левой кисти: «Вера». А у Гриши — есть или нет? Если нет.
Наум постучал в соседнюю комнату. Ответа не услышал, толкнул незапертую дверь и вошел. Гриша спал или притворялся: лицо было накрыто газетой, руки сложены на груди. Наум подошел ближе, посмотрел: татуировочки не было. Свел! Уничтожил примету. Гриша не шевелился и газета не колыхалась. Наум потянул газету, всмотрелся в неподвижное лицо.
— Ты что? Ты живой? — громко спросил он.
Гриша приоткрыл один глаз.
— А ты подумал, что я со страху перед тобой умер? — Гриша сел и вздохнул.