Всё смешалось в призрачном доме из букв и знаков препинания: бабушки и дедушки, они же бывшие, вышедшие из употребления девушки и юноши, говорливые дяди и летающие тёти, возлюбленные и жёны, любовницы и привокзально-трамвайные незнакомки. Давно никого нет. Кладбища, надгробия, братские могилы. Да и те, сохранились ли? Бредём без цели, без направления. Куда ветер дует. А дует он в одну сторону, в сторону морга, прозекторской, крематория, шелестящего дола…
И никаких сантиментов. Какая разница? Государь или милостивый государь. Сударь, в общем. Какие там Греи с озёрными мечтателями в придачу. А ведь неплохо. Сельская тишина, уединение, увядание, колокольчик, оповещающий о возвращении стада, краса полуотцветшия природы, запах осыпавшегося листа, темнеет быстро, ни фонарей, ни прожекторов, ни вышек, блеклая луна, просвечивающая от худобы, сеет свой свет, незаметно, бесшумною. Трогательно, сентиментально, что-то напоминает, чем-то отдаёт, хватает за душу, за руки, за горло. Но увы, неверно, да и недоступно. Места ещё сохранились, но ты не тот.
Настоящий день давно позади. И был ли он? И то, что кажется солнцем, всего-навсего вечерняя звезда. Поздно. Всегда поздно. Славянка тихая, сколь ток приятен твой. Дон Кихот поднял стакан тридцать третьего портвейна. На солнце вино, — утверждают, что портвейн не вино, — засветилось, стало прозрачным, гранёный стакан воссиял добродушно и соблазнительно; и легко пролилось сквозь водовод глотки в утробу желудка. И счастливая плоть приняла его. Выпили за ток любезной той, отсутствующей. За вечный ток, струящийся в алкающем организме двуногих. Закусили. Плавленым сырком и круглым, самым круглым из всех, хлебом.
Окружающая местность невесома и тиха. Бабье лето, позднее лето, ранняя осень. В Царскосельских парках, Екатерининских, Александровских, Баболовских.
Руины под готику, Фёдоровский городок, дворцы-игрушки, дворцы-табакерки, городок в табакерке, портвейное вино алабашлы, и она настанет в паутинках, ты не торопи её, а жди, в маленьких приметах и грустинках, — третья бутылка была выпита, — простеньких, не то чтобы до слёз. От гриппа хорош херес напополам с портвейном. От любви тоже. Третья оказалась не последней, рано ещё нам идти в более опрятном направлении. Воистину, портвейна чем больше, тем лучше. Поиски истины, смысла, вымышленного царства, страны, райских кущ и рощ с проточной водой, любви обетованной. Поиски. Умрём-с, конечно, эка невидаль. Но при чём тут «не пьём-с»? Настроим сердце на нежные чувства. Почему нет? Чем мы хуже других? Выпьем — и настроим. Настройка роялей, мандалин, балалаек, гитар, подгонка гробов, могил, траурных кортежей, сердца, почек, печени, вен, сосудов, толстой и тонкой, мочевого, желудка и пр. Я наконец имею право приветствовать людей мне неизвестных…
Я вижу женщину, поднимающуюся по лестнице со стремянкой в руках. Вот она останавливается на площадке, ставит стремянку, поднимается по ней, снимает с рук кольца, аккуратно кладёт на подоконник, рассудительно, здраво, без спешки, куда торопиться, впереди вечность. Со стремянки переходит на подоконник, открывает окно и… холодная, промозглая даль поздней осени принимает её. Ничто не тронулось, не вскрикнуло, сырые листья устилали тротуар, в безветренном уснувшем воздухе мелкий, редкий дождь падал на землю, деревья и крыши домов по идеальной прямой, незаметно, беззвучно. И правда, если нет счастья, надо пить чай, и лучше с лимоном. Хотя, когда больному льву ничто не приносит облегчения, единственное лекарство — съесть обезьяну.
Только где её возьмёшь.
Чтобы не питать иллюзий. Не надо питать иллюзий. Питайтесь более здоровой пищей. Не утрируйте действительность. Не занимайтесь тем, чего нет. Рассвело, было холодно и ветренно, стал виден грязновато-лиловый песок пляжа. Кое-где вдоль границы, кромки, края воды, она же водная гладь, — белеет парус одинокий в тумане моря голубом, залив, маркизова лужа, главное, не забыть школьную программу, вот и хорошо, что не забыли, выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит, пятьдесят восьмая статья, сто пятьдесят восемь прошло, а всё то же, выходишь, туман, путь, пустыня внемлет Богу, звёзды говорят со звёздами, — росла мелкая редкая сосна. Отяжелевше от сырости облака грузно повисли на крышах и шпилях приморского городка. Отсырели скамейки, кабинки для переодевания, для смены влажного на сухое, берег, песок, свод небес, штаны, плащ, обувь сорок второго размера. Море ревело, ошалев от страха. Всё смешно в этой жизни, — подумалось ему, — отсырело, проржавело, моль ест и ржа точит. Небесный шатёр был похож на выеденный арбуз. Нет ничего смешнее, чем жить и надеяться. Поэтому надейтесь, пока живы. Лучше всё равно ничего не придумаете.