У стен церкви - страница 36
Основа «христианского атеизма» — неверие в христианство как в чудо, перемещение его с пути в Вечность на дорогу земного благоустройства. Легче всего заменить путь на Фавор, путь благодатного преображения естества человека в его божественное сверхъестество — заботами о земных болезнях человечества, а Голгофу Христову — общественной или научной работой. Но это будет уже не христианство, а неверие в него.
Но только ли дело в англиканстве? Там, может быть, не побоятся как–то открыто сомневаться в догмах, но ведь можно в них открыто не сомневаться, а внутренне им совсем не верить и не жить догмами. Догмат о воскресении мертвого тела Христа только тогда делается для человека догматом, когда он — этот человек — сам начинает приобщаться, через свою голгофу к Христову воскресению, когда он сам умирает и сам воскресает. Когда же внутри — неверие в догматы, тогда не начинается ли «христианский атеизм» еще и при наличии догматической внешности? Не есть ли христианский атеизм всего лишь последняя стадия древнего общецерковного обмирщения?
Сторонники этого лжехристианства свысока называют христиан, верующих по–прежнему, т. е. так, как, скажем, верили апостолы, — «традиционалистами, сторонниками архаического христианства». Когда я прочел об этом, горько стало мне на душе: «Зачем, — подумал я, — Господи, так долго я живу?» И тут почему–то вспомнилось мне стихотворение Пастернака о его предчувствии преображения и того, как на его похороны шли друзья по лесу.
Я пришел проститься с о. Серафимом (Батюговым) в последний день его жизни: 19 февраля 1942 года. Это было часа за 4 до его смерти. Он уже давно сказал близким, что умирает. Его лицо было покрыто какой–то легкой церковной тканью: наверно, последний вожделенный «затвор» перед переходом. Ведь при жизни настоящего затвора ему, всегда окруженному духовными детьми, так и не удалось осуществить. А может быть, нам нельзя было видеть, как уже просветляется в эти часы его лицо?
Одна из присутствующих у его постели сказала: «Батюшка, Сергей Иосифович пришел проститься». И тогда глухо, точно не из–под покрывала, а из глубины каких–то уже не наших миров, донеслось до меня его знакомое ласковое приветствие: «Пресвятая Богородице, спаси нас». И еще раз чуть громче. Этой молитвой он обычно встречал своих духовных детей и говорил не «спаси», но «спасай», точно выражая мольбу о многократности спасения. Потом было долгое молчание. Я видел, что из комода уже вынута земля, привезенная из Дивеева, лопатка благословенной земли, по которой ходили верные ученики Преподобного, — чтобы положить ее в тоже уже давно приготовленный и стоящий в доме гроб. «Верую видеть благая Господня на земле живых».
Когда я собрался уходить, ему опять об этом сказали, я услышал еще раз напряженный и теперь уже еле слышный голос: «Идите с Богом. Всем благословение Божие».
И я так бы хотел иметь духовные силы, чтобы передать от него это благословение тем, кто, может быть, никогда не видел святых. Ведь мы, старые и, несомненно, как сказано, «боязливые и неверные», только для того, наверное, еще не лишены совсем разума и сердца, чтобы совершать передачу этого единственного своего сокровища — благословения святых, тех святых, через которых и мы увидели край лазури Вечности: Церковь Агнца. Знание этого сокровища определяет наш заканчивающийся путь даже и в том, что при всем ужасе ощущения церковного двойника, дает нам осуждать тех, кто с этим двойником так или иначе сливается: ведь они никогда, наверно, в своей жизни не знали людей, которых знали мы, никто не показал им в живом дыхании, что такое Святая Церковь, никто не прижимал их голову к своей груди, на которой холодок старенькой епитрахили, никто не говорил им: «чадо мое родное», — этих огнеобразных слов, от которых тает все неверие и, что еще удивительнее, — все грехи.