Роза была воспоминанием, относящимся к годам учебы в Тулузской консерватории, лет тридцать тому назад. Она училась на последнем курсе по классу виолончели, была сверхъестественно красива и ездила на белом «фиате», немного великоватом для нее, она парковала его каждый день в одно и то же время возле одного и того же бара, садилась на террасе за один и тот же столик и разговаривала всегда с одним и тем же бородатым типом диковатого вида, — нет, судя по всему, он ей не любовник. С каждым днем она казалась Максу все более прекрасной, несмотря на то, что ее нос — единственная деталь в ее лице, которая могла бы вызвать возражение, — был изогнут чуть больше, чем надо, отчего, впрочем, только выигрывал: это был нос египетской царицы, испанской аристократки или хищной птицы — словом, серьезный нос. Макс так устроил свои дела, что в течение целого года каждый день, в одно и то же время оказывался в том же баре, что и она, и занимал столик на той же террасе, ни слишком далеко, ни слишком близко от нее, откуда мог наблюдать за ней, не осмеливаясь заговорить — она слишком хороша для меня, слишком хороша, — да и что он мог бы ей сказать?
Единственный раз, когда Макс отважился сесть за соседний с ней столик, она спросила у него огня, что могло бы сойти за попытку сближения или даже за побуждение к действию, но нет, такая заурядная попытка, такое шаблонное приглашение не может исходить от этой неземной красавицы, сама мысль об этом недостойна, — забудь об этом, забудь. Рассеянным жестом, старательно изображая безразличие, Макс протянул ей зажигалку, так что ни одна искра из этого огнива не подпалила порох. Тем все и закончилось. После, когда она смотрела в другую сторону, он по-прежнему не спускал с нее глаз, но так, чтобы она этого не заметила. А потом настало лето, и Роза со своей неизменной виолончелью растворилась в каникулярной дали. Макс, оставшийся в притихшей Тулузе, зашел выпить стаканчик на ту же самую опустевшую террасу, где за исключением туристов почти не было посетителей, но зато, вот неожиданность, — там оказался тот самый свирепого вида бородач, с которым, за неимением лучшего, Макс затеял разговор.
Разговор этот довольно быстро коснулся Розы, и тут Макс, к своему изумлению, узнал, что именно о нем, Максе, она говорила с этим типом. Все время и без конца о нем и только о нем, так что иногда бородачу даже приходилось просить ее сменить пластинку. Как оказалось, Роза также не осмеливалась заговорить с Максом, как и Макс с Розой, и только раз решилась попросить у него зажигалку. Но и это было не все: как сообщил этот неожиданный источник информации, именно в надежде увидеть Макса Роза каждый день приходила на эту террасу, заметив, что он там бывает каждый день. При этом известии Макс застыл, лишившись дара речи и задержав дыхание, и лишь спустя минуту вспомнил о том, что человеку необходимо дышать, дышать как можно глубже, особенно когда на него накатывает неудержимое желание разрыдаться. И где же она сейчас? Как можно ее найти, есть какой-нибудь адрес или что-нибудь?
— Да нет же, боже мой, — отвечал бородач, — она уехала, закончила учебу и уехала, поди знай куда.
С тех пор Макс провел часть своей жизни в ожидании и надежде на случайную встречу с ней. Не проходило и дня, чтобы он не думал о ней несколько секунд, несколько минут, а то и больше. Это было неразумно. Теперь, когда прошло тридцать лет, Роза, должно быть, живет на другом краю света — если верить тому человеку, ей всегда хотелось уехать куда-нибудь далеко, может быть даже, она умерла, в конце концов, в этом смысле она не отличается от других.
Поднявшись в половине одиннадцатого, Макс обнаружил возле кровати недопитый стакан, вылил его в раковину в ванной, затем, по-прежнему не одетый, отправился на кухню варить кофе.
Своим туалетом Макс занимался только в конце дня, перед тем как выйти на улицу, когда отправлялся играть или с кем-то встречаться. Дома он носил что-нибудь просторное, неброское и удобное, — например, старую мятую льняную рубашку бежевого цвета и бывшие когда-то белыми полотняные брюки. Как раз в то время его видавшие виды рубашки, словно сговорившись, принялись терять пуговицы, одну за другой. Это случалось ни с того ни с сего, довольно было их постирать или погладить, напрячь руку, неловко повернуться или резко сесть, как перетершаяся нитка тут же отрывалась, пуговица вываливалась из петли, и, словно осенний лист, или созревший фрукт, или сухой желудь, падала, и, подпрыгивая, долго катилась по полу.