И в тишине, наступившей после его слов, как бы получилось властное дуновение чьих-то неисповедимых крыл.
Потом старушка начала опять, голосом слабым, похожим на дребезжание мухи, запутавшейся в паутине:
— Устала я, доктор!.. И никто этого не может понять. Но ведь и я человек… и мои силы имеют предел!..
Она жаловалась на то, что никто не в состоянии понять весь ужас ее горя, горя женщины, обреченной изо дня в день, без надежды и просвета, жить с полутрупом, видя, как разлагается тот, кто наполнял всю ее жизнь, как существо высшее, единственное для нее во всем мире. Это была пытка, какой еще не выдумала человеческая жестокость; равно было бы положить живого в гроб вместе с трупом и оставить его там навсегда, чтобы он видел, как разлазится тело, как ползут жирные черви, как сочится гной, как обнажается череп и улыбается во тьму могилы. И никакие слова не могли выразить этот ужас, чтобы другие поняли ее и пожалели.
Скорбь ее была глубока и искрення, но странно, доктору Арнольди казалось, что она чего-то недоговаривает. Когда ей выражали сочувствие, она так же сердилась и раздражалась, как и тогда, когда равнодушно отворачивались от ее вечных и бесполезных жалоб. Чего-то нужно было ей. Чего-то, в чем она сама не сознавалась себе. И главный ужас был в том, что как бы ни было ей жаль умирающего, как бы ни обливалось кровью сердце при мысли о его близкой смерти, а измученное тело и настрадавшийся дух хотели покоя. И невольно, как бы даже тайно от нее, требовали, чтобы он скорее умер и дал ей отдохнуть. И она боялась этого чувства, торопясь уверить и других, и себя, что этого не может быть, что ей только больно, что ее оставили одну с больным.
— Главное, выхода нет, доктор… выхода нет!
— Выход всегда есть, — устало сказал доктор Арнольди. — На свете только-то и хорошо, что все так или иначе кончается… рано или поздно.
Старушка с испугом посмотрела на его равнодушное обрюзглое, как у старого актера, лицо.
— Ну, да… я знаю… — заторопилась она, чтобы он не сказал страшного слова. — Все кончится… Но зачем же страдания?..
— Не знаю… — так же односложно повторил доктор.
— Ведь то, что мы перестрадаем…
Из гостиной послышался слабый короткий звук, точно сердито задребезжала лопнувшая пружина.
— Зовет! — с какой-то странной укоризной сказала старушка.
— Полина Григорьевна! — звал больной.
Они встали и пошли в гостиную.
Старичок-профессор сидел прямо, ухватившись за ручки кресла худыми пальцами, бессильно высунувшимися из широких рукавов сюртука. Он обиженно смотрел на них испуганным, подозрительным взглядом.
— Что, наговорилась? — с детской злостью спросил он.
— О чем я говорила? Так, о пустяках, Иван Иванович… — ласково и виновато возразила старушка.
Иван Иванович подозрительно смотрел на нее и жевал провалившимся ртом. Ему чудилось, что все смеются над ним, выжившим из ума стариком, и по углам толкуют, скоро ли он умрет. Что-то еще, самое страшное, мерещилось ему, но ослабевший мозг не мог понять что и страдал бессильным одиноким страданием.
— Тут кто-то был? — тревожно проговорил он.
— Кто же тут был? Доктор был…
— Доктор? А, это вы, доктор… А я не узнал. Скажите, доктор, вы были вчера на собрании нашего общества? Какие дураки! И все толкуют о бессмертии… Точно я прошу их об этом! Как вы думаете?
— О чем ты говоришь, Иван Иванович? — с тоской спросила старуха.
Но старичок не слушал ее и продолжал смотреть прямо на доктора возбужденным и как будто совершенно сознательным взглядом. Черный туман низко спустился на его мозг, и в нем, судорожно путая давно прошедшее с настоящим, металась ослабевшая мысль. Точно заблудившаяся птица в море, в тумане, то падая, то взлетая.
— Если они хотят, то я выйду на улицу, вот таков, как есть, и пусть все смотрят… Хорошо?.. А?.. Это хорошо, доктор?
— Да, это очень хорошо, — спокойно согласился доктор Арнольди. Выражение его лица было совершенно равнодушно, и тем ужаснее звучала невольная ирония его слов.
— Так хорошо? — повторил старичок и торжествующе засмеялся, подмигнув доктору, точно своему единомышленнику, который один понимает, какую хитрую штуку он придумал.