Ежели бы сообразил, попрыгал бы он перед дулом моей «Марианы», клянусь вам честью. А теперь уже нипочем, видать, красоту эту у меня со спины не вывести. Ума не приложу, как я перед Неной в таком виде предстану… Ах, дьявол его забери, этого парня! Загубил он меня, на всю жизнь загубил! Теперь до конца дней моих не забыть мне войну эту проклятую, пусть даже из головы я ее выкину, все равно она на спине у меня будет красоваться!
А вскоре случилось со мной то, что рано или поздно должно было случиться, и с той поры не мог я больше водить пленных на смертную прогулку… Я вам покороче доскажу, — не люблю я про это вспоминать.
Атаковали мы противника в горах, — в этих проклятых горах, на этой проклятой земле, где я все потерял, где я сам себя потерял, — и взято было пленных больше ста, и среди них женщины. Я, помню, подошел к капитану и говорю ему:
— Пусть капитан меня простит, но я не стану расстреливать женщин.
А он мне в ответ:
— За кого ты меня принимаешь? Когда это я приказывал их расстреливать?
Поблагодарил я его и больше и думать не стал о работе, что предстояла мне этой ночью. Но капитан нервничал, — я это видел, — с ним тоже случалось, что он по ночам глаз не смыкал. Ему нужно было выудить среди пленных рыбку покрупнее. Отобрал он человек около двадцати и начал их допрашивать, но тут, на беду, один из пленных объявил ему, что, дескать, Марокко — свободная страна, а французы — предатели, они захватили чужую землю, но все равно они не смогут на ней удержаться.
Капитан раскричался, а потом, потеряв от ярости голову, начал избивать пленного и, забыв про звонок, орал мне: «Шакал, скорей!» Он всегда так меня называл, когда злился или, напротив, был в отменном настроении, — ну, голос у него, понятно, звучал по-разному. Тогда-то он прямо задыхался от гнева и только и мог проговорить: «Не забудь, слышишь, не забудь!»
А была уже ночь, и чтоб я не тревожил лагерь автоматной очередью, он дал мне свой пистолет, чтоб, значит, убрать пленного с одного выстрела. «Целься в затылок, так будет верней». Пошли мы — пленный, как всегда, впереди. Потом я крикнул: «Стой!» — и выстрелил. Целился я тщательно, но когда стрелял, он внезапно шарахнулся куда-то вбок, а потом упал лицом ко мне… Ночь была лунная, и я увидел его глаза… Его рот что-то шептал мне… Я выстрелил еще раз, еще… Потом перевел дух и пошел назад, — если б вы знали, чего мне это стоило: ночь смотрела на меня его глазами, звезды были точь-в-точь его глаза… Стыд только и удерживал, а то бы так и побежал со всех ног. Капитан уже ждал меня со следующим пленным. И опять эти слова «не забудь!», а я хотел, в первый раз за все это время, я хотел все забыть, и я уже раскрыл рот, чтоб сказать ему об этом, но он, видать, догадался, о чем я с ним хочу говорить, уставил на меня свои голубые ледышки и строго так: «Пошевеливайся, Шакал!» Сбесился он в ту ночь, не иначе. Второй был легче: сразу грохнулся на землю, ойкнул, пошебаршился чуток и затих.
В ту ночь перестрелял я чуть не с десяток, да что там, больше десятка человек. А верней всего — тринадцать: капитан любил это число, он даже носил брелок с этой цифрой. Новых пленных я вел по той же дороге, и то ли они спотыкались о трупы прежних, то ли просто чуяли запах смерти, — я ведь верю, что и у смерти есть свой запах, — но только некоторые из них начинали кричать еще до того, как я командовал «стой!». И я нервничал, рука у меня дрожала, я не мог прицелиться точно в затылок, и это уж было хуже некуда, потому как они оборачивались, глядели на меня в упор, честили и проклинали на чем свет стоит… Один из них, не помню, седьмой или восьмой, вдруг зарыдал, первый из всех… Я не сумел пристрелить его с первого раза, и он рыдал и проклинал меня, а я готов был встать перед ним на колени, — мне так хотелось обнять его голову и сказать ему хоть словечко, он имел право услыхать от меня хоть слово утешения, прежде чем умереть. Он был уже немолодой, и я подумал, что, верно, для кого-нибудь он все равно как для меня Добрый Мул, и тогда я понял, что арабы тоже люди, такие же, как мы. Я видел, как он плакал, он ни о чем меня не просил, нет, ни один из них не просил пощады, но луна освещала его лицо — по нему катились слезы. Я выстрелил, и мне почудилось, что он проглотил расплавленный свинец: извиваясь по-змеиному, он продолжал ползти по земле. Тогда я выпустил в него подряд еще три пули.