— Боязно, Баженко…
— Сором тебе, парень вон своего барина не боится… А с чего барин твой свихнулся — али всегда таким был?
— Свихнулся. Про то лучше бы старики рассказали…
— Некогда нам стариков ваших расспрашивать, валяй сам.
— Господа наши в старопрежние времена всегда на Москве жили. А как началось царствование Дмитрия Ивановича…
— Гришки-расстрижки, что ли? — повернулся к мальцу Бажен.
— Кому Гришка, а нашим дедам — царь Дмитрей, они за него воевать ходили, — с комической серьезностью произнес Луковка, и Васка догадался, что тот повторяет затверженное от старших. — Я, правда, сам смекаю, что на настоящего царевича он не тянул: такую змею, как наш барин, на груди пригрел! Князь Петр Семенович был тогда молодой, так царь Дмитрей его за красоту, тьфу, полюбил и сделал, как это, своим коровчим…
— Ох, уморил! Кравчим, наверно… А ты, небось, думаешь, что он царских коров гонял?
— А что? Ежели есть такие бояре, что сапоги с царя стягивают и тем живут (да столь сладко живут, как нашему мужику и не снилось), то отчего ж… А боярин наш крепко возвеличился, даже песню поносную сложил, говорят, про Московское государство…
— Песню? — хмыкнул Бажен.
— Ну да, сложил да ещё и на бумаге написал… Потом полякам, дружкам своим, на посмех читал. А как смута поутихла, взяли его, голубчика, и в монастырь на смирение. Вот там он за десять лет и досмирялся… Теперь всё с бесами воюет. А вот и сенник. Общество уже в сборе.
У овина горел костер. Перед ним восседал на сене давешний ключник, чуть позади — ещё трое; по одежде судя, были это богатые мужики. Остальные зрители стояли за их спинами полукругом, мальчишки спереди.
— А своих девок и баб куда подевали?
— У нас в Хворостиновке того в заводе нет, чтобы баб на игрища пускать, — пояснил нехотя ключник. — Поглядит баба на медведя — мохнатку ещё родит…
Бажен хохотнул коротко, приладил волынку, вышел вперед и поскакал вокруг костра, дудя превесело…
Они уже заканчивали, уже Васка, весь в поту, счастливый тем, что испытание позади — отпел свое и отплясал, и мающийся, что скажет о нём атаман, уже снимал он с себя потешное, уже Томилка, успевший снова проголодаться, свирепо поглядывал на большую корзину с закуской, стоящую возле богатих мужиков, когда представление прервалось.
Из кустов выскочил вдруг сам господин князь и, подпрыгнув точь-в-точь, как днём, завопил:
— Снова они тут, исчадия Сатаны! И мои холопы тут! Измена! Уж подписали на себя кабалы врагу рода человеческого! И крови своей холопской не пожалели! Засеку!
Крестьяне молчали. Васка во все глаза разглядывал бывшего Расстригина любимца: искал следы старопрежней его красоты. Не верилось что-то. Глаза белые, борода жиденькая, волос почти нет…
— Засеку сегодня же! Изменщики! Ты, толстый пёс, мало того, что мёд за рубеж тайно продал и деньги взял, так и тут… Я тебя велю Иванку на воротах расстрелять!
Лучшие люди переглянулись. Ключник встал, неторопливо отряхнул сено с колен, подошел к господину и тихо ему сказал:
— Твоя воля, расстреляй хоть сегодня. А что ты с деревни без нас, рабов своих нижайших, возьмешь? И кого сечь меня заставишь, а тем паче — расстреливать?
— Сказано во «Псалтыри»: «Прийми оружие и щит, восстани на нечестивых!», — князь оборотился в темноту. — Иванко, раздувай фитиль! Сам пищаль возьму.
Ключник потемнел, но ответил ещё тише — так, что на сей раз Васка едва расслышал:
— Поди лепше помолись, баринок. Это тебе не в Расстрижкиных палатах задом крутить. Завтра только словом заикнись про нашу забаву — только ты нас и видел. Свет широк, и без тебя, богомольца нашего, проживём. А теперь охолонь, княже Петро Семенович, и поди в свой терем. Поди, поди, коли хочешь, чтобы нас мужики боялись. Поди с миром. Попу Moceйке поклон от меня, грешного, передай.
Князь замер. Потом сорвал с головы монашескую шапочку, бросил её на землю, растоптал и закричал ещё пуще:
— О горе мне, о адова пасть окаянному! Песни сатанинские слышал, нечестивое плясание отрока хареносительного зрел и соблазнихся. Како отмолить? Како умолити тебе, дева святая?
Он бухнулся на колени и уполз во тьму. За кустами послышалась возня, в землю ударили копыта… И стихло.