Я заканчиваю с ужином и, как обычно, иду к раковине во дворе и обнаруживаю, что водосток не работает и ближайший слив забит. Должно быть, поэтому остальные пошли мыться на сафари, поэтому я здесь один-единственный. Я заглядываю в раковину и отскакиваю, в этой воде плавают языки. При тусклом свете похожи на гниющих крабов, ножки оторваны и болтаются, тухлое мясо зловонно, я прикрываю рот. Я делаю шаг назад и впечатываюсь в Иисуса, он говорит, что кто-то вытащил языки из мусорных корзин и вычистил, смыл с них грязь и положил их покоиться в этой могиле. Методичная, старательная операция, я спрашиваю, кто это сделал; и он поворачивается и кивает в сторону Папы, киллера в пижаме, который занят тем, что ругается на гоблина. Я не могу этого понять. Иисус пытается догадаться, у какого животного вырезаны эти языки, перечисляет ягнят, поросят, козлят. По его щеке сползает слеза, он думает об этих страдальцах, он утверждает, что скорее умрет, нежели будет стоять рядом и смотреть, как разделывают этих созданий.
Мы отходим и садимся на уступ, и он объясняет, что на самом деле никто и не хотел подавать языки, просто скотобойня отдала их по дешевке. Но ведь их могли порезать и смешать с требухой, измельчить в куски и спрятать в кусках мяса, нанизать на вертелы, скормить собакам, хотя в некоторых странах язык считается деликатесом, но здесь, поданные как они есть, это было гротескным напоминанием о человеческом зверстве. Это отвратительно, мой друг, язык — это средство общения, отнять его — это кастрация. Иисус вегетарианец, он как будто вот-вот заплачет, и я оставляю его в одиночестве, иду на сафари, мою свою миску, боюсь, что вонючая влага пропитает пластмассу, поливаю поверхность ссаньем, быстро вываливаюсь оттуда и возвращаюсь во двор.
Я иду к воротам, и у меня дрожат колени, трясутся слабые вены со спрятанными тромбами, я изо всех сил пытаюсь стереть из памяти эти языки. В конце концов мы все маршируем туда-сюда по двору, убиваем время и пытаемся стереть реальность. Я дохожу до стены с деревом, поворачиваюсь, иду в противоположный конец двора, туда и обратно, стучат каблуки; и я повторяю этот путь бесчисленное количество раз, а потом останавливаюсь, и потягиваю руки, и, наконец, опускаю ладонь на ствол дерева. Мне нравится структура коры, она грубая, и мягкая, и слегка теплая, хотя это, должно быть, обман; Иисус наклоняется над заслонкой в воротах, говорит о чем-то и машет мне рукой. Он спрашивал о выкурившем гашиш итальянце, и, похоже, Франко осудили на девять месяцев, и он остался один, потому что его друг, долларовый парень, которому тоже вынесли приговор, перевелся по приказу судьи на рабочую ферму, на приговор повлиял хирург из больницы. Девять месяцев — это намного меньше, чем осталось отбывать здесь мне, и Франко должен быть счастлив. Если учитывать то время, которое он уже отсидел, то его скоро должны освободить. Если бы это был я, я бы прыгал до потолка от радости, и я думаю, ну почему же в часовне он выглядел таким сокрушенным. Это, должно быть, его сущность. Но я рад за Элвиса, теперь у него есть работа — копать землю, и его срок сократят вполовину, и он скоро будет на трассе, на пути на запад, с нетронутой и свободной душой. Это хорошие новости, и я воспрянул духом.
Солнце гаснет, во дворе включают свет. Нас неспешно провожают в камеру, теперь они используют новый, более мягкий подход. Стайка маленьких птичек ныряет в замок и висит в воздухе между корпусами А и Б, они замечают мертвое дерево и садятся на его ветви. Найдя трещину в камне, в которую можно пустить корни и пробив путь к земле, это дерево выросло в четыре раза выше человеческого роста и только потом окончательно сдалось. Может, такое происходит и с заключенными, осужденными на долгий срок, сильные люди, которые годами выживают, а потом в конце концов ломаются и сдаются, доживают свою жизнь как обломки этой системы. Мне хочется схватить Франко за горло и потрясти его, чтобы влить в него какую-то долю оптимизма, объяснить, как сильно ему повезло, но он слабовольный человек, пойманный не в то время не в том месте, турист со своим глупым альбомом с фотографиями, который не понимает, как сильно ему повезло, ведь у него есть дом и семья. Он дурак, потому что так сильно жалеет себя, но думать так — нечестно, хотя мы все так периодически думаем. Нет ничего неправильного в том, чтобы быть слабым, или, может, вовремя сказанные слова звучат так сентиментально.