Старый Мартин Пиханда (хотя какой же он старый — ему всего пятьдесят один год) решил после обеда вздремнуть, да вот сон не шел никак. Он слышал, как сыновья опять взялись за дрова, и твердил себе, что надо бы встать, пособить им, но как раз сейчас ему особенно сладко полеживалось. На душе вдруг сделалось так хорошо, так благостно, что он и сам себе позавидовал. Завидовал себе, завидовал — даже почти возревновал к самому себе. Всегда, когда ему бывало вот так, как теперь, а это случалось частенько, он думал только о хороших, красивых и приятных вещах, вспоминал случаи из собственной жизни. И сейчас в памяти всплыл день, когда отправился он на приработки в Дебрецен. Глаза у него слипались, на мгновение он задремал, но вздрогнул и снова очнулся. Приснилось ему, что большой пилой распиливают кита пополам… Да нет, какое, это ребята пилят дрова во дворе… Вот уж и спать расхотелось… Пилят, рубят топорами, стучат. Поленья отлетают на землю, словно драконовы зубы или слоновьи клыки, а в месте пропила светят белизной. И пахнут, ох как пахнут! Запах несется над травой прямо к лавке, на которой Пиханда борется с дремой. Дерево благоухает как пирог. Да что там пирог! Как лепешки со шкварками! А когда он ел их в последний раз? Неужто и впрямь так давно, десять лет тому, когда собрался в Дебрецен на стройку? Сунула, что ли, тогда Ружена ему в рюкзак и лепешек со шкварками? Или в том рюкзаке на спине громыхал один каменщичий инструмент? Ан нет, было там сальце, луковица, хлеб, а в кулечке, расписанном кулечке, ухмылялись лепешки со шкварками — ведь шел он в мир, вроде как ремеслу обучаться, уму-разуму набираться.
Тогда, перед тем как уйти в Дебрецен, Мартин обнял жену Ружену, расцеловал ее, потискал, покачал на руках и — кто знает — может и позабылся бы с ней в укромном уголке, да пришел черед детей. Висли они на нем и наперебой нашептывали, что принести им из славного стародавнего Дебрецена. Наобещал он им столько, что исполни хоть половину, и то пришлось бы в Дебрецене возницу с подводой нанимать. И вот, облегчив груз обязанностей обещаниями, зашагал он в сторону Штрбы, где думал найти сотоварища, сесть в поезд до Кошиц, а оттуда спуститься прямиком в вожделенный город. Жена и дети вышли проводить его. «Победуйте тут, хорошие мои, победуйте, да выдюжите, пока не ворочусь. А уж потом заживем. Принесу полнехонек мешок денег, и тотчас — в Микулаш за покупками. Да чего в Микулаш — завернем и в Ружомберок, и в Мартин, а может, и в Жилину, там ухватистые купцы-евреи, и ихние лавки заморским товаром забиты. Там куплю тебе, Руженка, такую красивую шаль, что будут на нее пчелы и птицы садиться. А вам, дети, ах, вам куплю по коню-качалке каждому, а конфет — ешь не хочу. И добрую свою мамку, ребятки, слушайтесь, буренок, курок и пчелок помогайте ей обихаживать. И ты, голуба моя, ничего не бойся! Поле засеяно, трава всего-то лягушке по макушку, вот и поишачу на стройке два месяца. А потом — домой, и опять за дело. Да вспоминайте меня, как по вечерам керосиновую лампу задувать будете!
— Ах ты, старый дурень! — вздохнула Ружена, но в глазах у нее стояли слезы.
Зашагал он бодро и скоро миновал Выходную, а за ней свернул влево; вышел на важецкие луга — и чуть не онемел от изумления Между кочками и можжевельником ворошились белые грибы точно барашки, а ведь весна была. Он ходил средь грибов, что подчас выглядывали и из-под последних ошметок снега, и глазам своим не верил. Ходил-похаживал, топтался, и все тянуло его и вело куда-то в долину ручья, а долиной той он вышел к реке. Вот те на, онемел он во второй раз — да ведь это же Гибица, провались ты пропадом, а я кружу вокруг да около. Слонялся он этак до вечера, а как смерклось, онемел от удивления в третий раз. У какого-то черного проема узрел он свою бывшую зазнобу Желу Матлохову — она так и не вышла замуж, в девках осталась. Прежде-то виделись они чаще, ходил он к ней тишком раз в неделю. Стоило под вечер, выбравшись на рюмочку или за табаком, постучать условленным знаком к Желке в дверку, как она с готовностью отворяла. Может, и потому, что радехонька была видеть его. Близ ее тела, такого податливого, а в общем-то упругого, мускулистого и выносливого, не раз терял он последние остатки стыда. Впервые по-настоящему познал он Желку, когда уж честь по чести обручился с Руженой Сенковой. Было это давно и на исходе августа. Он задумал докосить луг на Бугре и потому возвращался домой почти затемно. За Орешником присел отдохнуть у серного источника, напился досыта, скрутил цигарку — уходить почему-то не хотелось. Смеркалось, темнело, окрест начали отзываться ночные птахи. Вдруг раздвинулись кусты напротив — и вышла Желка Матлочиха. Углядев его, вздрогнула, пожалуй только для видимости, и, тут же улыбнувшись, сбросила с плеча рядом с его косой грабли.