Следующий день был 23-е февраля — день рождения нашей армии. К привалу прикатили Рубинчик и Драгаев. Было холодно, их речи тянулись недолго, восклицания и призывы были краткими. Драгаев рассказал о русском историческом прошлом и советском настоящем Уссурий-ского края; Рубинчик — о китайских шовинистах, предавших дело Ленина и ведущих милитарист-скую политику, желая отторгнуть у Советского Союза исконные его земли.
Земля была теплее брони, все сидели и терпеливо ждали конца. Только у Свежнева был вид, будто он готов с цепи сорваться. И сорвался:
— У меня несколько вопросов, товарищ подполковник. Почему наша армия перестала быть добровольной? и что такое военное преступление?
Он закапывал себя живьем. Ребята недовольно зашумели. Рубинчик перевел застывший взгляд с Коли на них и понимающе улыбнулся:
— Это, рядовой Свежнев, вопросы сложные, двумя словами не ответишь. Да и не место, холодно тут у вас. Напомните мне в части, я вам подробно всё расскажу.
После собрания, во время перекура, ко мне подошел замполит полка Драгаев:
— Младший сержант Мальцев, вы знали, что ваша мать подала прошение о выезде во Францию в апреле 1965 года?
— Так точно.
— Почему не доложили?
— Инициативы нет, товарищ подполковник, но обо всем рассказал в Уссурийском особом отделе, там меня долго спрашивали и хотели, чтобы я долго отвечал.
— Всё шутите, Мальцев… Зря. Дело в том, что ваша мать получила разрешение уехать. Мы бы вам дали семидневный отпуск, но, увы, идут учения.
Я только улыбнулся:
— Но вы, разумеется, получили извещение до начала учений. Разрешите идти?
Драгаев удивился:
— У вас больше нет вопросов?
— Нет, мне и так всё ясно.
Они уехали, оставив во мне давящую пустоту. Мать была единственной надеждой, спасе-ньем. Сможет ли она оттуда сделать всё, что нужно? Я готов был молиться. Молчи-Молчи был явно замешан. Только ему было нужно, чтобы я не уехал. Остальные только рады были бы избавиться от меня, от «француза», которого посадить-то хорошо, да вот только кто знает, потом хлопот не оберешься, уехать хочет, с Москвой связан, Москва им интересуется…
Не думать, выждать. Тело привыкает к суровости, сердце — к разлуке. Как можно привык-нуть желать свободы, не зная, не испытав ее — тайна.
Карабкались дни учений, мозолями каменели руки при рытье окопов, никогда не дорывае-мых до конца; иногда переходили на другие позиции в трехстах метрах от старых и начинали всё сначала. На пятый день увидел вновь посеревшее лицо Свежнева. Со мной он не разговаривал, лишь повторял приказы. В тот день израсходовали почти все боеприпасы. Я следил: не меняет ли Свежнев прицел. Он не менял, снаряды шли точно. Что сделали эти сотни снарядов? На кого упали? Никто не спрашивал.
Через несколько дней (никто их уже не считал) прибыл Молчи-Молчи. Пробыл недолго и испарился. На лбу у командира полка после беседы с начальником особого отдела была написана ярость, будто кто тавро выжег. Никто ничего не понимал, только много позже проползли слухи, что наше механизированное соединение без разрешения Москвы продвинулось более чем на сотню километров в глубь китайской территории с провокационной целью. С какой? Может, вызвать войну, может, попугать. Выходит, с той же целью мы убивали там кого-то… Китайцы не шелохнулись, будто ничего не произошло. Либо они предвидели, что далеко не пойдут, и не хотели раздувать пожара, либо знали, что Москва вмешается… Чёрт их знает. Только я тогда удивлялся, почему они не отвечали на наши выстрелы; чего-чего, а гаубиц у них хватает.
После отъезда Молчи-Молчи учения передвинулись на запад. Со временем всё стало на свои места: салаги умудрялись отыскивать себе теплое местечко ночью или выторговать караул, за их голенищами появились ложки, а главное, их движения стали сдержаннее, они учились сдерживать желание отпихнуть другого от котелка с пищей, от места возле огня. Привыкая к боли, душевной и физической, они вновь стали искать наслаждения. Однажды, когда покидая день земля стала погружаться в закат, я заглянул, проходя, в кузов тягача. Там, полускрючившись на автоматах и ручном пулемете, лежал Штымчиков-Тульский и занимался онанизмом: его губы изображали поцелуй, вторая рука гладила щеку, сапоги ласково терлись о воображаемые нежные ноги женщи-ны. Был ли он жалок перед очередной агонией солнца? Я подумал об этом, видя обоих: солнце и салагу — и решил, что нет. Ко мне подошел Нефедов, я оттащил его от тягача, слушая на ходу.