Когда они пришли, я сидел за столом на кухне и перебирал гречневую крупу, не в силах заняться чем-то другим, только этим или ещё рисовать квадратики. Возня с крупой всё же выглядела безопаснее, чем рисование квадратиков, я не мог объяснить нормальному человеку, тем более из милиции, что квадратики успокаивают, а если бы и мог, они, пожалуй, спросили бы: «а с чего это вам беспокоиться?», и я не ответил бы нормальному человеку, тем более милиционеру, что поневоле забеспокоишься, услышав ночью поступь смерти, а утром увидев, что не ошибся.
Они пришли, прошли на кухню и посмотрели на крупу. «Хозяйствуете?» — дружелюбно спросил молодой опер, а его напарник сделал бровью «гм», и я понял мгновенно, что чувствуют изобличённые преступники, воры и казнокрады, хотя эта крупа не была ворованной, то есть лично я её не крал, а купил в магазине, как покупатель я не обязан знать, стараниями каких поставщиков и посредников она в магазин попала, и кто из них не вполне чист на руку; тогда почему, ведь я в жизни своей никогда, ни разу не взял чужого.
«Переберу всю сразу, — сказал я, — потом не надо каждый день возиться, очень удобно. Мама так делала». Сказал, и мне стало дурно: зачем я упомянул маму? А если они начнут расспрашивать? Наведут потом стороной справки? Всё, чего хотела когда-либо моя мать, — это уничтожиться, раствориться, сделать так, чтобы ни один вопрос её не настиг, не царапнул ни один взгляд, спрятаться в коробке с надписью «не кантовать»; и такой коробкой вполне логично оказался гроб. А я до последней минуты смеялся, и только тогда увидел, как жесток и глуп был, когда через годы высмеиваемые мною страхи пришли ко мне, по-кошачьи найдя дорогу к знакомой двери.
Но оперов другое заботило, они искали следы случившегося минувшей ночью и пропустили — намеренно или по небрежности — такие свежие, такие внятные следы преступления и позора пятнадцатилетней давности. Что ж, минувшую ночь я тоже запомнил. «Машина, — сказал я. — Отъехала машина, а перед этим к ней бежали несколько человек, и хлопнула дверь подъезда, не знаю только, какого». — «Да? — сказал молодой. — А какая машина? Описать можете?»
Тут было вот что: я не встал тогда взглянуть на машину. Я был напуган, растерялся, у меня не было привычки срываться посреди ночи с постели и бежать к окошку (хотя да! иногда срывался и бежал, но это были редкие случаи, крик «помогите» или хриплая пьяная страсть), у меня, наконец, не было оснований думать, что на этот раз я угадал беду верно. С операми я мог так подробно и не объясняться, просто ответить, что уже лёг, что не придал значения минутному чувству тревоги. Но я слишком промедлил с ответом, так что у них наверняка сложилось впечатление, будто я, во-первых, ночи напролет провожу у окна, глазея на подъезжающих и отъезжающих, и, во-вторых, в ночь, о которой речь, увидел среди прочего нечто такое, что по тем или иным причинам предпочёл бы скрыть. Смешно, смешно, но в таких ситуациях (основываюсь на чужом, но достоверном опыте) наименее подозрительным выглядит враньё («какая машина?., большая, белая или светло-серая… простите, я в них не разбираюсь»), однако лгать я не стал, от лжи в моём исполнении хлопот больше, чем от самой зубодробительной правды, и я уже давно не лгу — просто не говорю всего. «Я не подходил к окну, — сказал я, наконец, хоть что-то сказать было надо. — Я не спал, но уже был в постели». И подкрепил слова спокойным, надеюсь, взглядом — не слишком беспечно взглянул, и не строя крутого, и без желания мешать следствию своими догадками.
Я ждал, что теперь они спросят, с чего бы я выделил и запомнил именно эти шаги, именно эту машину, мало ли бездельников на автомобилях катаются по дворам в на редкость тёплую сентябрьскую ночь. Но спросили о времени и покивали, когда я ответил. «А что случилось?» — спросил я в свою очередь, чтобы не выглядеть совсем уж безучастным, потому что, по-моему, люди, которые не утруждают себя разузнать, что погнало представителей власти с обходом по их квартирам, не внушают к себе доверия, а мне бы хотелось считаться если и не внушающим доверие (что несбыточно), то, по крайней мере, безвредным. «Да так, убийство», — сказал опер постарше. И вспомнить тошно, как при этом он на меня посмотрел. Словно ждал вопроса «а кто убил?», — чтобы улыбнуться и ответить тихим, совершенно убеждённым голосом: «Как кто? Да вы же и убили». Я собрал все силы и промолчал. И когда после обдумывал сам с собою, что да как, поймал себя на мысли, что делаю это по привычке — ведь всегда о чём-то думаешь, правда? — а вообще же мне хотелось забыть об этом происшествии немедленно, навечно, чтобы никакие «кто», «кого» и «зачем» не приходили без стука или со стуком ужасным и наглым в мою усталую голову.