Здесь роскошь — розы в матовой, колонной, вазе, приношение поручика Шервинского, мрачные и знойные розы, «утверждающие красоту и прочность жизни». Здесь бессмертие — в нотах, брошенных на рояль…
И все-таки уйти с головой в этот хрупкий и такой прочный мир любимых вещей, книг и музыки Турбины не могут. Ведь вот, кажется, что стоит — переждать, пересидеть? Уйти в себя, как это делает домовладелец Василий Лисович, прозванный Василисой, «инженер и трус, буржуй и несимпатичный». Или даже бежать — как бежит от опасности ночью, в немецком поезде так хорошо приспосабливавшийся, так хорошо угадывавший и на этот раз не угадавший Тальберг, генерального штаба капитан… Запереть двери, повернуться спиной к окнам, уже задернутым кремовыми шторами, и не видеть, не слышать того, что происходит в Городе. В квартире еще тепло и уютно, «в особенности замечательны кремовые шторы на всех окнах, благодаря чему чувствуешь себя оторванным от внешнего мира… А он, этот внешний мир… согласитесь сами, грязен, кровав и бессмыслен», — как высокопарно говорит безобидный чудак Лариосик.
«Вы, позвольте узнать, стихи сочиняете? — спрашивает Мышлаевский, внимательно всматриваясь в Лариосика. — Ну, знаете, что касается покоя, не знаю, как у вас в Житомире, а здесь, в Городе, пожалуй, вы его не найдете…»
Реализм Булгакова жесток. В слишком пристальном внимании его к вещам — горечь. Он жесток к своей героине, красивой рыжей Елене, и даже внешность ее то и дело выставляет под предательский, яркий свет: «В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли»… «Елена рыжеватая сразу постарела и подурнела. Глаза красные. Свесив руки, печально она слушала Тальберга»… Писатель не поэтизирует ее духовный мир. Страстная верность, необыкновенная любовь? Нет, только стремление прильнуть к чему-нибудь надежному, чтобы были покой, уют, дом… Она понимает, что не любит Тальберга, не уважает его, но «сама ужаснувшись тому, что сказала, ужаснулась своему одиночеству и захотела, чтобы он тут был сию минуту. Без уважения, без этого главного, но чтобы был в эту трудную минуту здесь».
Без снисхождения рисует Булгаков и других близких ему, пожалуй, любимых героев.
Белогвардейская ночная попойка в беспощадно ярко освещенном доме. Допившийся до потери сознания Мышлаевский. Турбин с его злобной речью: «Мы бы Троцкого прихлопнули в Москве, как муху… Вот что нужно было сказать немцам: вам нужен сахар, хлеб? — Берите, лопайте, кормите солдат. Подавитесь, но только помогите… Мы вам поможем удержать порядок на Украине, чтобы наши богоносцы не заболели московской болезнью…» Лгущий до собственного изумления Шервинский. Нелепое «Боже, царя храни», будоражащее среди ночи дом.
Но за всем этим писатель видит отчаяние и тревогу, то главное, что объединяет их всех — и рефлектирующего Турбина, и деятельного Мышлаевского, и Карася, и себялюбца Шервинского, — чувство долга и чести, трагически запутавшееся чувство долга и ответственность за Россию.
Нет, не любовь к книгам главное для Булгакова в его героях: книгами набит и уютный кабинетик Василисы. Не интеллигентность, понимаемая как образованность (два значка — университетский и военной академии — ровно сияют на груди ненавидимого Булгаковым Тальберга). Даже — да простится мне это противоречащее традиции утверждение — не душевная тонкость и благородство, которые с легкой руки МХАТа будет в течение десятилетий подчеркивать критика в Турбиных. Булгакову его герои дороги, потому что честны — и в заблуждениях своих, и в прозрении. Потому, что — люди долга, как бы превратно ни был понят ими их долг. Потому, что готовы быть с Россией в бедах ее и испытаниях. Вот это и отличает их от Тальберга — генерального штаба карьериста, от Василисы, ушедшего в свое жилище, как улитка в раковину.
Свой дом, осмысленный, теплый, добрый, Турбины готовы защищать. Дом в самом широком плане — Город, Россию… Но от кого? С кем вместе?
Тему Булгаков берет бесстрашно и остро, не сглаживая ничего. Его герои яростно декларируют монархизм.
«Я, — вдруг бухнул Турбин, дернув щекой, — к сожалению, не социалист, а… монархист». И чувствует какое-то удовлетворенное движение Карася за своею спиной, справа, и удовлетворенный блеск вспыхивает в глазах очень сдержанного полковника Малышева. «На Руси возможно только одно: вера православная, власть самодержавная!» — кричит на ночной попойке Мышлаевский. И даже Елена пьет за уже не существующего императора. «Пусть! Пусть! Пусть даже убит, — надломленно и хрипло крикнула она. — Все равно. Я пью. Я пью».