Рассказал я и о нашем бегстве и стычках с персами на обратном пути. Когда же этот рассказ утомил меня, я заключил:
— Впрочем, вскройте запечатанные восковые таблички, которые я дал вам. Быть может, им вы поверите больше, чем мне.
— Мы сломали печати и прочли таблички, — отвечали жрецы. — Так что о восстании в Ионии и о походе в Сарды у нас надежные сведения. То, что ты рассказал о разбойном вашем набеге, не похваляясь им, но сожалея о содеянном, говорит в твою пользу. Находятся глупцы, которые превозносят этот набег как великий подвиг эллинов. Однако поджог храма — несмотря на то, как ненавистна нам азиатская Кибела и как не одобряем мы поклонения ей, — это поступок, достойный осуждения. Ибо если люди начнут поджигать храмы, то и боги Эллады не будут в безопасности. Откуда ты родом?
— Я очнулся после удара молнией близ Эфеса, — решил я уйти от ответа. — Больше я ничего о себе не знаю. После этого я многие месяцы болел.
— От чистого ли сердца ты говоришь? — спросили жрецы.
Вопрос их смутил меня. Чего стоила бы моя жизнь, если сохранить ее я бы сумел только путем обмана? И я сознался:
— Бывало, я надолго лишался памяти, а когда она вновь возвращалась ко мне, воспоминания были для меня так нестерпимы, что я не хотел ничего помнить. А еще в полнолуние видел я странные сны, будто я жил в чужих городах и встречал людей, которых знал лучше тех, с кем общался днем. Эти сны преследуют меня и поныне, так что порой я и сам не понимаю, где сон, а где явь.
И я продолжал, подбирая слова:
— Я беженец из колонии Сибарис [13] в Италии, один из тех, кого отправили перед падением города в Милет. Мне тогда было десять лет. Ровно десять, мне это известно в точности, потому что мой учитель Гераклит из Милета навел обо мне справки. Когда до Ионии дошла весть, что воины из Кротона сравняли Сибарис с землей и затопили его руины водами реки, жители Милета в знак скорби даже обрезали себе волосы. Но те со временем отросли, а горожане забыли о своем прежнем гостеприимстве, как и о том, чем они обязаны Сибарису. Меня били, потом отдали в учение к пекарю, потом послали пасти овец… Помню, я бежал из Милета куда глаза глядят — и очнулся, поверженный молнией, под дубом близ Эфеса.
Жрецы пришли в замешательство.
— Запутанное это дело! — говорили они. — Турмс — не греческое имя и для греков ничего не значит. Но при этом он не может быть сыном раба, раз его постарались вывезти из Сибариса. Четыре сотни семей города знали, что делают. Конечно, сыновья знатных варваров получали в Сибарисе греческое образование… Но будь он варваром, для чего было его отправлять в Милет, а не на родину?
Во мне же при виде этих растерянных старцев с повязками посвященных вокруг лба вдруг взыграло самолюбие.
— Всмотритесь! — крикнул я им. — Разве мое лицо — это лицо варвара?
Жрецы бросили на меня взгляд и сказали:
— Откуда нам знать? На тебе одежда ионийца. Образование твое греческое. Что же до лиц, то их на свете столько, сколько людей. Чужих узнают не по лицу, а по платью, прическе, бороде и речи…
Тут они заморгали и отвернулись от меня, глядя друг на друга.
Мой прежний озноб прошел, и сейчас все мое тело было охвачено священным жаром, а перед глазами у меня плясали священные огни. Я видел насквозь этих черных старцев, которые так хорошо знали людей, что не доверяли даже самим себе. Что-то во мне было сильнее их.
Зима стояла в дверях, и богу уже пора было отправиться далеко на север, в край озер и лебедей, оставив Дельфы во власти Диониса. Море штормило, корабли спешили укрыться в порту, и в Дельфы перестали прибывать паломники. Жрецы храма мечтали только об отдыхе, о тепле, исходящем от жаровни с раскаленными угольями, и о тяжелом, как угар, зимнем сне.
— Старцы, — взмолился я, — пожалейте самих себя! Выйдем отсюда — и пусть небеса дадут нам знак.
Мы вышли на свежий воздух, кутаясь от холода в хламиды, и стали всматриваться в хмурое небо. Вдруг откуда ни возьмись над нашими головами плавно закружилось отливающее голубизной мягкое перышко. Я подхватил его.
— Вот мой знак! — радостно объявил я.
Потом я понял: высоко в небесах, выше, нежели хватало глаз, летела стая голубей, так что перышко не свалилось ниоткуда. И все же это был знак.