— Помоги мне, бог финикийцев! Кто бы ты ни был — защити нас!
На судне он оставил все как было, а финикийские щиты распределил между пятидесятивесельными судами. На носу корабля он приказал нарисовать два больших глаза, чтобы ненароком не сбиться с пути в незнакомых водах.
Вечером море вокруг нас опустело, но Дионисий по-прежнему опасался подходить к берегу и велел своим судам держаться ближе друг к другу — так, чтобы слышать удары весел. Гребцов он менял очень часто.
Со всех сторон раздавались жалобы и стоны раненых. Никаких целебных снадобий у нас не было, так что лечение во всех случаях оказывалось незатейливым: примочки из морской воды и размягченная смола на раны. Сам Дионисий получил множество ушибов, а Дориэй — страшный удар веслом по голове; шлем в этом месте расплющился, и Дориэй, снимая его, охал от боли, потому что к металлу прилип кусочек его кожи с волосами. Но затем он мужественно смеялся и говорил, что нуждается в помощи не лекаря, а кузнеца.
Той печальной ночью, видя вокруг себя столько страданий, я стыдился того, что остался цел, и слезы катились из моих глаз. Я плакал впервые с тех пор, как Гераклит [22] выгнал меня из дома, назвав неблагодарным. Гераклит не мог смириться с тем, что я вместе со всеми исполнял танец свободы и помогал жителям Эфеса в выдворении Гермадора.
Вдруг, откуда ни возьмись, передо мной вырос Дионисий. Проведя рукой по моим щекам, он удивленно спросил:
— Почему ты плачешь, Турмс, — человек, который смеялся во время боя, когда смерть косила вокруг людей?
— Прости мне мои слезы, — ответил я Дионисию. — Я и сам не знаю, отчего они льются. Наверное, не оттого, что ионийцы проиграли сражение. И себя мне не жаль. Но как мне не плакать, вспоминая о пропитанном благовониями воздухе, о восковой табличке с палочкой для письма и о насмешливой мудрости, которая царила в доме моего учителя! Это он открыл мне, что самый долгий путь человек совершает в себе самом и никому не дано узнать свой предел. Вот почему я плачу.
Я прижал его большую ладонь к своей щеке и продолжал навзрыд:
— Однажды Диана кинула мне яблоко, на котором было вырезано ее имя. И это яблоко было для меня дороже всей мудрости моего учителя. Из-за него кружился я в танце свободы. Из-за него подбросил горящий факел в храм Кибелы в Сардах. А теперь я проливаю слезы, не в силах вспомнить лицо Дианы. Поистине нет ничего постоянного, каждое мгновение все изменяется. Меняюсь и я. Все — даже земля и вода — возникло из пламени и в пламя же возвратится. Сам бог — это ночь и день, зима и лето, голод и сытость… Поэтому и он изменчив, как тлеющие благовония. С каждым новым запахом он обретает новое имя.
Коснувшись моего лба, Дионисий озабоченно спросил:
— Тебя случайно не ранили в голову?
Встав лицом к ветру, он смочил слюной указательный палец и подержал его в воздухе, затем прислушался к журчанию воды за кормой, всмотрелся в звездное небо и наконец сказал:
— Человек я не ученый, а все же разбираюсь в морских течениях и ветрах и знаю, как построен корабль. Будь ты простой моряк, я мигом бы осушил твои слезы, вытянув тебя пару раз канатом. Но ты мой друг… Так вот: выбери себе самое красивое ожерелье из нашей добычи, только перестань плакать. Твой плач действует на меня сильнее, чем боевой клич персов.
В ответ я разразился проклятиями и прибавил:
— Можешь выбросить свое ожерелье в море. Сегодня я мечом и копьем лишил жизни многих себе подобных. Их тени преследуют меня. Их холодное дыхание леденит мне лоб.
Дионисий расхохотался и обещал назавтра принести жертву богам в знак нашего примирения, а затем отослал меня спать на благоухающее миррой ложе финикийского военачальника. Запах мирры перебил привкус крови, который я ощущал после битвы у себя на губах. Я погрузился в сон, тяжкий, словно сама смерть, и в этом сне передо мною предстал крылатый призрак женщины с пленительной улыбкой на устах. Но когда я хотел заключить его в свои объятия, он растворился, ускользнув у меня из рук, и исчез.