Наверное, что-то стало слабнуть в моем христианском стоянии. Появилась не то чтобы усталость, а привычка. И не знаешь даже, как сказать про нее — про странную и пугающую обыденность. Про то, что при причастии сердце не горит. Про то, что у тебя уж будто и не вера, а одно умозрение, которое ты при случае легко изложишь и даже сомневающегося брата ободришь, а только прежнего тревожного чувства, в котором мешались полет и сомнение, сухой жар и слезы, готовность и ясность, уже в себе не почувствуешь. Надо возгревать себя чтением, множить книги. На минуту окрепнешь, вспыхнешь от точного примера, от глубокой чужой мысли, сильного образа — и опять под защиту привычки.
А это уж не служба — обман какой-то. Это ты уже не перед Богом стоишь — лишь простой дисциплиной держишься. Наверное, временами оно так можно и даже нужно, потому что Церковь — это мы вместе, и если в одном сердце молчит, в тот же час оно говорит в другом, и брат накидывает на тебя покров неба своего, а в другой час ты покрываешь его молчание своим. Но когда перестаешь чувствовать защиту покрова братской молитвы, когда немота твоего сердца затягивается, когда книги смолкают, надо брать дорожный посох и — в путь. Оставить быт и повседневные обязанности, которые имеют обыкновение заслонять звезды, и — в поле, чтобы пройти по дороге, глазами увидеть небо — нескончаемое. Храм по-настоящему — это всегда путь, и каждый день он ведет кого-то светлой дорогой, которой уходил в небеса со своим спутником булгаковский Мастер, или просто поднимает с колен изнемогшее сердце слабого и опускает на колени негнущееся сердце гордого, и это краткое движение оказывается длиннее иных многолетних путей. Очевидно, это бывает в свой час у всех людей и на всех континентах, потому что, дописав эту фразу, я немедленно вспомнил Измаила из мелвилловского «Моби Дика»: «Если ты начинаешь ловить себя на безотчетном желании сбивать шляпы с прохожих, тебе пора подниматься на палубу корабля…»
Первая реакция, когда хвалишься друзьям, что съездил в Турцию, иронична: «И чего привез?», и уж чуть не опаска: не начнешь ли ты ему навязывать свой турецкий товар. Поневоле замолчишь.
А между тем мне действительно хочется навязать этот «товар», потому что каждая минута первой поездки года была чудом, устыжающим открытием, нечаянным уроком, духовным даром. Группа была собрана одним добрым человеком для того, чтобы разведать дорогу в Миры Ликийские, где служил Святитель Николай, и, может быть, наладить туда паломнические поездки из прихожан русских Никольских церквей, чтобы, с одной стороны, способствовать воскрешению не чужого нашему сердцу храма в Мирах, а с другой — выкраивать средства и для возрастания своих приютов души.
Эта экономическая сторона, да и богословская тоже, оставались для меня темными. Я, пожалуй, отличная модель обыкновенного человека, который движим благочестивым желанием поклониться святыне, не очень представляя ни страны, куда едет, ни полноты ее истории. Был в группе и молодой священник Никольского храма на истоке Волги, сделавший у себя много доброго именем Святителя и горевший желанием помолиться у гробницы Николая Угодника и походить по земле, освященной стопами любимого у нас святого. Он представлял ситуацию не более моего, и в этой неизвестности для нас сохранялось определенное очарование. Нам выпадала счастливая возможность путешествия, чья цель была нам известна, а путь неведом, и надо было держать глаза открытыми. Наверное, поэтому мне все теперь представляется одинаково важным, ибо главным оказывался именно этот путь. И я заранее прошу прощения у читателей, если мои воспоминания о поездке покажутся им очень раскидистыми.
* * *
Уже ночь над Стамбулом была прекрасна, река огней сияла вдоль Босфора, и этот сверкающий, ликующий драгоценный поток не хотел кончаться, словно мы не летели, а катили вдоль него на неспешной небесной колеснице. Река была золотая, горячая, убранная алмазами белых огней, и сам просился на язык бедный пушкинский Барон в час торжества: «Я царствую! Какой волшебный блеск!»