— Ступай в хату, затерка уж поспела. Да Федора буди.
— Ветра напою… — буркнул Борис.
— Сам погодя свожу на Маныч.
В мазанке натоплено, пахнет заправой из сала и лука. На нарах, за печкой, разметался Федор Кру-тей. Он тоже вернулся из ночной, чуть пораньше. Не дождался дедовой затерки — свалился, в чем был, в бекеше, сапогах. Светлые мягкие волосы рассыпались по бледному лбу, рот полуоткрыт. Стаскивая ватник, Борис загляделся на светлобровое лицо со вздернутым носом.
На зимнике Федор недавно, с рождества. Вошел вот так под вечер в мазанку, стройный, вызывающе красивый в своей синей бекеше, яловых сапогах, папахе из черного курпея и объявил:
— Принимайте, господа, в артель. Федор Крутей… новый ваш табунщик.
Чалов, старшой, мелкорослый, кривоногий казачиш-ка, изъеденный оспой, почел за обиду:
— Вы, вашбродь, на смех не подымайте. Здеся, мо-гет, тоже люди…
— Чудаки, — Федор улыбнулся. — Да во мне благородного… Ты — Чалов? Вот бумажка от управляющего.
Беспомощно повертел Чалов в корявых пальцах сложенный вчетверо листок, передал Борису. Получив утвердительный кивок, развел руками:
— Звиняйте, котел у нас обчий. Нары тоже…
Вскоре Борис узнал: Федор единственный сын у матери, «незаконный», нагулянный ею в девках. Мать из манычских казачек, смолоду служила горничной в немецкой экономии. Прижила его с молодым хозяином, немцем. Отец не признал сына, не дал ему свое имя. Рос Федор в окружной станице Великокняжеской, учился в реальном училище…
Борис ухватил его за сапог.
— Эгей, Крутей! Хватит зоревать.
Свесил Федор с нар ноги, встряхнул тяжелой головой.
— Побудка? Смена?
— До котла вставай.
— Фу-ты! Как в яму провалился…
Закатив выше локтя рукава сатиновой рубахи, шумно плескался за печкой над деревянным ушатом. Утираясь рушником, жаловался:
— Ну и ночка… Воровская. На Бургусту-балку выезжать, к калмыкам за табунами.
— Конокрад… Своих-то не порастерял?
— А черт их знает! В таком аду…
Налил в деревянную чашку затерки. Усаживаясь, нетерпеливо вдыхал душистый запах толченого сала. Не утерпел, ухватил дымящееся варево.
— Сатана, горячая…
Борис растребушил торбу, вывалив на стол домашние витые преснушки.
— Грызи. Вчера Чалый был в хуторе, забегал до наших…
Жевал Федор, нахваливал:
— Мать пекла, слыхать сразу… Вкусные.
— Сховали мы мать… Один батька там бьется. Спасибо, сеструшка младшая домовничает.
Скорбное, вымученное появилось в обветренном лице Бориса. Колупая ногтем ложку, уставился в оконце.
Привязался Федор к нему. Смутно почуял в степном, диковатом парне неспокойное, тревожащее. Притягивало его доброе удивление. Подолгу готов наблюдать за дерущимися воробьями; в степи, лежа на скирде, выискивает что-то в пустом зимнем небе; с открытым ртом слушает он в мазанке служилых о былых походах. В гневе страшен; невыносимо глядеть ему в немигающие глаза. Каждое слово подкрепляет ударом плети по голенищу. Плеть толстая, в двадцать четыре ремешка, с зашитой свинчаткой в кожаный круглый таманец; черенок вишневый, с махром. Болтается постоянно она у него на правой руке; порою во сне не расстается — забывает снять.
На днях у коновязи Федору случилось быть очевидцем их стычки с Чаловым. Старшой обвинил Бориса в краже; матерясь, замахнулся. Ткнувшись одичалыми глазами в его взгляд, попятился.
— Ну, ну, черт скаженный… Подавись им, поводком.
Трясущимися руками, охлопывал поддевку. Вместо кисета из потайного кармана вынул пропажу — сыромятный ремешок…
До сих пор Чалов сглаживает вину. Борис в тот же день забыл, а он все усердствует. Вот и торбу эту привез из хутора, чтоб угодить.
Хлебая обжигающую затерку, Федор не без умысла увел разговор.
— Я не рассказывал? Мы с Павлом Королевым, молодым паном, подрались из-за одной. Агнесой зовут. Она заканчивает прогимназию мадам Гребенниковой. Наверно, тоже укатит в Москву… Павел там. Мне-то наплевать… Пусть едет. Пашка пари выиграет. На первый выстрел побились.
— Как это?
— Кому она отдаст предпочтение… за тем первый и выстрел. Десять шагов, на пистолетах…
Борис отодвинул локтем чашку.
— Пан с жиру бесится… А ты чего ради?
Зарделись скулы у Федора от горячего, то ли от стыда.