Расшумелся народ на Пожаре против Фроловских ворот. Пошел я туда, смотрю: толпа тыщи в три стоит детей боярских и посадских людей, и разного прочего народа. И кричат:
— Подайте нам Федьку Андронова да Мишку Салтыкова! Мы их, еретиков поганых, в клочки порвем! Почто они над патриархом глумятся? Под лед их, нехристей! Бороды им вырвать! Зачем они, собаки, позволили ляхам в Кремле латинский костел состроитть? Они, верно, хотят патриарха латинским пением до смерти уморить! Выстрижем, братцы, боярам хохлы на головах, пускай красуются!
Выскочили польские рыцари с немецкими наемными стрельцами, стали толпу разгонять. Драки сильной не составилось, поелику москвичи были безоружны и не стали с одними кулаками на копья и сабли лезть.
Скоро Вербное воскресенье, а праздника-то, похоже не будет. Ведь на Москве издревле ведется, чтобы в сей день патриарх на осла верхом садился и от Лобного места ехал во Фроловские ворота; а сам царь чтобы ослика под уздцы вел. Потому что, ежели кто не знает, господь наш Иисус Христос таким же способом, то бишь на осляти верхом, въехал в град Иерусалим.
А у нас нынче царя нет, а патриарх в темнице. Какой уж тут праздник? А народ уже стал в город стекаться отовсюду по старому обычаю, и если не сделают поляки праздника, люди несомненно взбунтуют.
Гонсевский все же вывел Гермогена из темницы, позволил еще раз взглянуть на свет Божий, да на осляти проехаться. А вместо царя вел помянутую скотинку боярин Гундуров.
Где-то в дальнем посаде случилась все же у русских людей с польскими стычка, опять Гонсевский разнимал.
Великий понедельник.
Уже всем ведомо, и полякам и нашим, что ополчения подходят к Москве. Идет из Коломны Прокофий Ляпунов с рязанцами, из Тулы — Заруцкий с казаками и с Маринкой (тоже вот, нашлась избавительница — и ведь против своих же единоплеменных идет!). Из Калуги князь Трубецкой ведет бывшую царикову рать. Еще ждем из Зарайска князя Пожарского; также и других воевод упоминают и полки из многих городов.
У нас в Китае городе в рядах лавки открыты, а торговля бойко идет. Люди же москвичи глядят хитро да меж собою пермигиваются: мол, как придут наши братья с городв, мы тотчас как один все подымемся на литву! Только перья полетят!
А извозчики московские в Белом городе и в Китае толпятся, кучно на улицах стоят праздно, в тулупы кутаются. Ежели что, они своими санями улицы запрут, и полякам конным будет не повернуться.
Поляки же из Бела города и Земляного собираются все в Кремль и Китай, да пушки тащат туда ж.
А Настёнка, дура, хочет ждать до Христова дня. Вот придут ополченцы, начнут Девичий монастырь брать приступом, тогда вспомнит, как я ее поторапливал.
Они мне запретили писать, велели смирно лежать, но ведь от такого безделья и тоски я только пуще могу расхвораться. Не дай Боже, увидят — тотчас бумагу отнимут.
Настёнка
Позволили мне наконец-то денник писать, и из больницы на свет Божий выходить, вернули бумагу, и перья, и чернила.
Теперь только солнышко стало припекать, а весна, сказывают, была дюже холодная. Хлеб, сказывают, теперь не уродится. Конечно прогневался Господь на нас: мало литвы, теперь еще и голода ждем.
А в больнице у нас, осмелюсь сказать, великая теснота и смрад от множества хворого народу. Воровские казаки и литва по селам и городам лютуют, христианам носы и уши режут, на угольях людей поджаривают, и еще такое творят, что и написать нельзя. И все эти калеки злосчастные к нам в Троицу приползают и молят о помощи. Архимандрит же Дионисий всех сирых велит утешать и лечить и кормить из житниц чудотворцевых. Оттого-то у нас и теснота. Хоть и построили новые палаты больничные, а места все равно не хватает.
А Настёнка меня лечила по новому лечебнику: есть у нее такая книга премудрая. Инокини в Девичьем монастыре ту книгу составили сами: что с иноземных писаний перевели, что из наших старинных книг взяли, а что и от своего ума добавили. У нас в России теперича лекарское искусство премного изощрилось, почище чем у немцев. И я от Настёнкиного попечения многих скорбей натерпелся. Ведь когда старец Серапион у меня из боку пулю вынул, допрежь того меня водкой опоив, то сделался на боку у меня горячий чирей, весьма ужасный и большой и сильную боль рождающий. А потом уж началось лихорадное биение и огонь во всем теле воспылал, и тогда я в беспамятсво впал. Никто же не верил, что я жив останусь. Но Настёнка меня отнюдь не покидала, а читала свой лечебник, и всё прочитанное немедля на мне испытывала. И прикладывала к чирью пластыри из хлеба, на вишневом соку печеного, и из муки овсяной, и разную мерзость, о которой не хочу и говорить. И давала пить вино с петушиными мозгами, и какие-то камни толченые, и прочая. И не осталось, думаю, ни единой врачебной пригоды, коей бы она меня не попользовала. Как же мне было не выздороветь!