Притти мне рассказывала, что в этот день он велел ей опустить шторы, поставить на стол шампанское. Они обедали при свечах, и Фредди пил за польских летчиков, за Монте-Кассино, Эль-Аламейн, Арнхем, за Варшаву, за все и всяческие битвы, в которых отличились поляки. Потом ему стало плохо, он перешел в кресло, а еще через час умер, держа в руках газету, в которой не было ни единой строчки о поляках — «вдохновении народов». Нелепый конец для дипломата и историка.
А Ванда снова меня озадачила. Сказала, что всю ночь просидит возле покойника, и настояла на своем. Мне кажется, что у нее где-то внутри запрятан аппаратик для замедления реакций. Она начинает видеть людей только тогда, когда их больше уже нет. Похороны и все дела, связанные с наследством, естественно, мне пришлось взять на себя.
И наконец, история с Михалом. Снова — неожиданность. Взрыв из неведомых мне глубин. Ванда никогда не говорила о сыне. Я полагал, что появление этого сына на свет Божий было недоразумением и что Ванда не испытывает к нему никаких чувств. И вдруг это сумасшедшее, все исчерканное, сумбурное письмо. Она готова была немедленно ехать за ним в Германию. Я опасался, что от волнения она наделает там глупостей и вообще не сумеет его найти. Я отправился туда один. Было много хлопот, беготни, бумажной волокиты, но в конце концов парня я привез и тотчас же сообщил ей об этом. Я был уверен, что она, как любой человек на ее месте, тут же прилетит в Лондон или напишет, чтобы сын немедленно ехал к ней. Ничего подобного. Она вежливо попросила, чтобы на некоторое время я его задержал. Ванда не любит себя. И поэтому вынуждена носить маску. А когда на миг маска спадет, ей сразу же становится неловко, она готова от всего отречься. Вот тебе и простота! Я, например, люблю себя. Люблю мир. Разумеется, мне и в голову не приходит обожать мир и людей, в том числе и себя, потому что тогда мне пришлось бы все время либо жертвовать собой, либо возненавидеть всех и вся.
После всего, что я знал, мне нетрудно было разгадать Михала. Как и его отец, старший Гашинский, он с большими причудами, склонен к обобщениям и к необдуманным поступкам; при этом практичен на эдакий варшавский манер. От матери он унаследовал сдержанность и упрямство, вроде бы хладнокровен, а на самом деле живет страстями.
Одно только было для меня неожиданным — такая эффектная внешность. Глаза у него отцовские — темные, небольшие, глубоко посаженные, они так и притягивают вас, словно бы одурманивают, и этому дурману невольно поддаешься. Руки у него тоже необычные, небольшие, ловкие, сноровистые и какие-то чувственные. У него травма позвоночника, но лечиться он не хочет, нервы тоже никуда не годятся, а он все равно лезет на рожон. Если вы польстите его самолюбию, он все для вас сделает. И упаси вас Боже хоть в чем-то ему перечить, тогда он пойдет напролом и в неизвестном направлении.
Я могу теперь так бесстрастно разбирать поступки Михала потому, что я его потерял. Теперь он полностью в руках Кэтлин. Когда Притти навязала мне его в первый раз, я был им очарован. Я старался настроить себя против него, боролся и уступал.
Я должен признаться, что Михал мне понравился. Не знаю, откуда это взялось, но в нем есть какая-то чистота. Его тело просто не может вызвать неприятных ассоциаций. Примерно то же можно сказать и о его душе. Михал лжет, крадет и обманывает — я сам много раз был тому свидетелем. Я знаю о том, что он убивал. Но все это не меняет его облика. Потому что происходит помимо него, потому что таков мир, в котором он должен жить, не неся ответственности за его законы.
Я был внимателен к нему, считался с его самолюбием. Я с ним нянчился, баловал. Все надеялся, что он меня оценит. Он воспользовался моей добротой и остался равнодушным. Он, кажется, позабыл даже о том, что именно я познакомил его с Кэтлин. Оба они ведут себя так, словно в один прекрасный день с помощью каких-то чудесных сил одновременно появились на свет и в этом реальном мире ничем и никому не обязаны.