– И тебе возжаждалось новой Геростратовой славы? Но ведь ты давал присягу не перед Смольным институтом, ты склонял колена перед славным андреевским стягом…
– За андреевским стягом, папа, кроме отечества, стояли еще вера в Бога и царя. Я против царя небесного и земного. И ныне я дал клятву на верную службу своему народу.
– Что это – служить народу?
– То же, что и – отечеству. Но отечеству свободному, без рабов и господ, без ваших благородий и превосходительств. Поешь, папа. И давай попробуем понять друг друга.
Коковцев стал есть. Никита удалился с Глашей в промерзлую медхен-циммер, там они очень долго перешептывались.
– Оля, не напоминает ли тебе это былое? Только покойный Гога умудрялся навещать Глашеньку по ночам, а?
– Оставь их в покое, – раздраженно отвечала жена. – Что у тебя, Владечка, стал такой нехороший язык?..
В прихожей Глаша подала Никите форменное пальто, одернула на нем хлястик, просила поднять воротник. Коковцев не удивился, что она, свой человек в доме, расцеловала Никиту.
– Папа, – сказал он на прощание, – я не хочу продлевать наши споры, но все-таки в присяге ты ошибаешься. Отречением от престола император сам освободил всех нас (и тебя тоже!) от присяги! А от присяги народу не отказываются…
Через несколько дней Ольга Викторовна сказала:
– Владя, не знаю, как ты к этому отнесешься, но скрывать не могу долее: Никита сделал предложение Глаше…
Коковцев был ошарашен.
– Я выгоню их вон… со щенком вместе… на мороз!
Резкий удар пощечины ошеломил адмирала.
– А кто тебе позволит это сделать? – спросила Ольга. – Скорее я расстанусь с тобой, мой милый… Владечка.
Во тьме остылой спальни сверкнули в ее ушах бриллианты. Завороженный их блеском, Коковцев протянул руку:
– Сними их… Завтра продам. На толкучке…
Ольга Викторовна равнодушно отдала ему драгоценные серьги, стала срывать с себя кольца. Коковцеву сделалось стыдно.
– Прости, – сказал он жене.
– За что? – удивилась Ольга Викторовна.
– Я, наверное, ничтожен, да?
– Пока нет…
Три дня и три ночи он отсутствовал. А вернулся от Ивоны тихо, как нашкодивший кот. Домашние извелись, думая о нем самое страшное. Сдергивая в передней фетровые боты, Коковцев, в оправдание себе, разлаял Советскую власть:
– Только успел продать серьги, набрал пшена и сала, вдруг – облава! Забрали в Чека на Гороховую, где и сидел… Не знаю, как живым оттуда выбрался. Вот времена…
Ольга Викторовна вдруг страшно разрыдалась:
– Владечка, если это правда, Бог накажет злодеев! Но если это ложь, Бог накажет и тебя, Владечка…
Глаша провела контр-адмирала на кухню – на табуретку:
– Ешьте. Я вчера костей достала. Вас ждали…
Что может быть горше мук, нежели муки совести? Коковцев топил «буржуйку», рвал на растопку книги из библиотеки Воротниковых. В один из дней ему попался том Салтыкова-Щедрина, и, сунув в огонь страницу, он успел прочитать слова, которые быстро охватило пламенем: «Вы не можете объяснить, как совершилась победа, но вы чувствуете, что она совершилась и что вчерашний день утонул навсегда… Vae victis!»
* * *
В городе постепенно исчезали собаки и кошки, лошади и даже крысы. Тротуары зарастали травой, на улицах поражало малолюдство и небывалая пустота в домах: петербуржцы покидали город, переставший быть столицею, искали сытости в провинции. Газеты изо дня в день публиковали списки расстрелянных за контрреволюцию. Странно, что почта еще работала. Коковцеву доставили на дом номера «Морского сборника», в редакционной статье оплакивались «дни великого национального бедствия, когда под двойным натиском неслыханной военной бури и решительной усобицы, в изнеможении опустила знамена и меч уронила на землю побежденная родина. По смутным ширям русской равнины зловеще бродят голод и рознь…» Коковцев был озабочен копанием огорода во дворе дома, где он посадил картошку, старательно окучивая ее, а вечерами, не зная, куда деть себя, обучал Сережу английскому языку. Все его помыслы сводились к осенней благодати, когда он наполнит кладовку запасами картофеля. Лето прошло в бестолковой маете, а в одну из августовских ночей кто-то, намного догадливее Коковцева, без шума собрал все то, что окучивал адмирал. Над развороченными грядками он рыдал, как ребенок. Ни жена, ни Глаша не могли его утешить…