Мы ругаем детей, дерем за волосы — и уважаем их, любим, боимся. Во взрослых мы ценим достоинства или знания, а это нетрудно. Но в детях нас восхищают глупости и ошибки.
Наверное, мы жили бы правильней, если бы почувствовали к взрослым — ко всем, невзирая на типы и титулы, — ту же не от разума идущую любовь, то же робкое почтение, какое чувствуем к детям. Ребенку нелегко овладеть чудом беседы, и его оговорки чудеснее для нас, чем правильная речь. Если бы мы сумели так же отнестись к премьер-министру или лорду-канцлеру, если бы мы терпеливо поощряли их сбивчивые, трогательные попытки заговорить по-человечески, мы стали бы мудрей и терпимей. Дети хотят все проверить на опыте, что вполне разумно, хотя и небезопасно для хозяйства. Если бы мы сумели отнестись так же к нашим финансовым пиратам и напыщенным политикам, если бы нежно укоряли их, приговаривая «вырастут — поймут...», насколько легче смотрели бы мы на слабости человеческие! Наши чувства к детям доказывают, что снисходительная мягкость вполне совместима с преклонением. Мы прощаем все детям с той же кощунственной терпимостью, с какой Омар Хайам прощал всевышнего.
Мы относимся к детям правильно, потому что мы чувствуем, что и сами они и дела их чудесны. Дети такие маленькие, что уже поэтому странно смотреть на них, как будто особый народец поселился среди нас. Вряд ли есть человек, который не испугается детской ручки. Страшно подумать, в нашей власти такая хрупкая штука, как будто вместо кисти цветок или бабочкино крыло. Когда мы видим столь похожих на нас крохотных людей, нам кажется, что мы сами непозволительно разрослись.
Дети очень смешные, и, наверное, эта их особенность — лучшая из сил, объединяющих мир. Их важность трогательней смирения, их серьезность обнадеживает больше, чем болтовня оптимистов; их круглые удивленные глаза не позволяют упасть звездам; а носы-кнопки дают нам понятие о несравненном юморе природы.
Я прочитал в газете об очень интересном и поучительном происшествии. Какой-то человек пошел в солдаты, и ему предложили, как полагается в этих случаях, заполнить бумагу, в которой среди прочих был вопрос о вероисповедании. Торжественно и серьезно он написал: «Мафусаилит[3]». Я не знаю, как называется тот, кто читает эти бумаги, но думаю, он встретил за свою жизнь две-три религии. Однако все его образование не помогло ему втиснуть «мафусаилитство» в то, что Боссюе называл «вариантами протестантства». Он живо заинтересовался направлением новой секты и спросил солдата, что тот имеет в виду. Солдат ответил: «Пожить подольше».
Да, в религиозной истории Европы этот ответ стоит не меньше, чем сотня вагонов ежедневных, недельных, двухнедельных и ежемесячных газет. Каждый день в каждой газете объявляется новый пророк, но в двух тысячах слов, отводимых ему, не найти такого мудрого и точного слова, как «мафусаилит». Дело литературы — кратко рассказать о длинном; вот почему наши новые философские книги не литература. В этом солдате живет душа писателя. Он великий мастер афоризма, как Гюго или Дизраэли. Он нашел слово, которое выражает всю трусость современной мысли.
Теперь, когда новоявленные философы потащат ко мне свои новые религии (а на улице всегда стоит очередь), я смогу оборвать их одним вдохновенным словом. Философ начнет: «Новая религия, основанная на первичной энергии природы...» «Мафусаилит», — определю я. — До свидания!» «Человеческая жизнь, — скажет другой, — это единственная святыня, освобожденная от суеверий и догм...» «Мафусаилит!» — прорычу я. — Пошел вон!» «Моя религия — религия радости, — закашляет человечек в дымчатых очках. — Религия физической гордости и силы, моя...» «Мафусаилит!»—закричу я снова и хлопну его по спине, и он упадет. Тогда войдет бледный юный поэт со змеящимися волосами и скажет (один недавно сказал) : «Настроение, ощущение — единственная реальность, а они меняются, меняются... Мне трудно определить мою религию...» «А мне легко! — скажу я не без строгости. — Ваша религия — пожить подольше. Если вы здесь останетесь, это не выйдет».