— А мы, а мы… — закричал Поляков, задыхаясь, — а мы напишем на вас в милицию!
— Ха-ха! Тогда вы тем б-более ничего не получите! Тогда все это, покрытое пылью и сожранное молью, опишут, конфискуют, а вам останутся т-только голые стены. А у меня н-ничего не найдут, у меня все записано на других, все спрятано, я об этом д-давно уже позаботился. Так что вы не посмеете донести. А донесете — п-пеняйте на себя. А ты, Н-настенька, если еще хоть раз пойдешь к этой развратной Зойке, если мне кто-то намекнет или скажет, что ты была у нее вечером или утром, или даже забегала к ней на м-минуту, получишь пулю в сердце. П-поняла? Вот тогда вам и будет з-золото. Я эту пулю из золота отолью. Я не п-пожалею для тебя, моя ненаглядная, такой малости, запомни! И вы, Поляков, з-запомните! — Евгений Александрович убежал в спальню, надел костюм, взял «дипломат», схватил в прихожей коричневый плащ и шляпу, проверил, на месте ли тяжелая связка ключей, и, хлопнув дверью, выбежал на улицу. «Жигули» стояли у подъезда. Он сел в машину, завел мотор и поехал.
Он еще не знал, куда едет, но ему вдруг захотелось умчаться подальше из этого города, где его никто не любит и не жалеет, туда, где его никто не знает, где он может доказать, на что способен. Хотя бы туда, где жил Эдгар, ведь он же несколько раз звал его к себе в большую поликлинику, а Евгений Александрович с улыбкой отказывался: «Ну, что ты, дружище, двум медведям в одной берлоге будет тесно!» А теперь медведь остался один. Да и Эдгар был, в сущности, не медведь, а так, медвежонок, у него не было железной хватки и расчетливости, он был в общем-то наивным малым, доверчивым простаком и за это поплатился жизнью. Но, между прочим, в том городе осталась Людочка-красавица, это ничего, что она на полгода старше Настеньки, что у нее есть маленький сын, который, кажется, ходит в первый класс. Он, Евгений Александрович, предложит Людочке руку и сердце, отдаст всего себя ей, умной, милой, красивой, застенчивой, скромной, он бросит копить деньги и рыжье, бросит левую работу, у него уже сегодня хватит на безбедную жизнь до ста лет. А мальчишку можно усыновить. И будет сын, а потом второй, уже точно свой, и будут эти ребята братья. Людочка запросто может родить, это даже психологически будет нужно, чтобы быстрее забыть Эдгара, она ведь говорила однажды, что жалеет о том, что не успела родить от Эдгара второго ребенка, девочку, например. А можно и девочку, раз мальчик уже есть. Только бы они бегали, пищали, резвились вокруг твоих ног, оттягивали тебе руки, катались бы на тебе верхом по квартире, только бы счастливо смеялись твоим шуткам, радовались твоим подаркам, потому что если их, детей, нет, то за каким дьяволом тогда жить на свете? Кому оставить накопленное, заработанное? Кто закроет веки твои в последний миг? Кто всплакнет о тебе, шагая за гробом на погост? Кто вспомнит, что ты был, что любил жить, любил жить красиво и вольно, ни в чем себе не отказывая? Ведь ты умный человек. Но зачем весь твой ум и талант, если ты не можешь передать их своим потомкам? К чему тогда вся эта суета глупая, зависть, подлость, трусость, унижение, предательства, подлоги? Неужели только для того, чтобы вечером за закрытыми на три замка дверями и зашторенными окнами дышать на пачки долларов и слитки золота и потеть от удовольствия, взвешивая его на весах и записывая, как Ольга, в тетрадочку? Нет, чушь все это. Единственный счастливый миг жизни твоего ребенка, твоего сына или дочери, стоит больше. Вот почему сейчас ты едешь к Людочке Пашутиной, вот почему тебе не стыдно будет упасть перед ней на колени и сказать, чтобы она приняла тебя и спасла от самого страшного — от одиночества, а уж ты сумеешь отблагодарить!
Но Людочки не оказалось дома. Евгений Александрович с полчаса беспрерывно нажимал на кнопочку звонка, наконец открылась дверь соседней квартиры, и худая светлоглазая старуха сказала, подозрительно глядя на него:
— Их никого нет, они в отпуске, гражданин.
— А как же Игорек? — растерялся Евгений Александрович. — Он же в первом классе должен учиться.