Утром ему показалось в стойбище пустынно и скучно. Не звенел больше её голос, не раздавались её смех и визг. Женька нигде не мог найти себе места. Оленина не казалась ему такой вкусной, чай — таким сладким. Он ел, пил и думал о другом. Мальчишка с поцарапанным носом встретил его угрюмым взглядом и, ковыряя ножом землю, спросил:
— Ты что?
— Ничего, — ответил Женька. — А ты что?
— И я ничего, — ответил поцарапанный нос и едва слышно вздохнул.
Шли дни, и острота грусти стала сглаживаться и забываться — острота грусти по девчонке, которая ныряла в ледяном озере, ездила в шторм на пароходе, увидела в грязных, истрёпанных перьях ослепительно белое лебединое крыло, была плохим пастухом, но отличным оленем. Уехала она. Уехала. Но после себя оставила она Женьке росистые тундровые цветы, ликующе-синее звонкое небо над стойбищем и глубокие, задумчивые глаза озёр — красоту и величие мира.
Летом в чуме было тесно, но весело, а сейчас хоть и просторно, зато тоскливо. В конце августа отец увёз в Нарьян-Мар двух сестёр в педагогическое училище и брата в школу-интернат, а Ваське ещё рано учиться. Он сидит у оконца и слушает, как потрескивает в железной печурке хворост. Мама, напевая про себя, шьёт тобоки[6] из чёрных камусов — шкурок, снятых с оленьих ног. Ребята из соседнего чума звали его побросать тынзей на головки нарт, но Васька не пошёл: ещё год назад он редко промахивался и точно набрасывал ремённую петлю на головку, — пусть учится, кто не умеет.
Плохо и то, что после обеда мама уедет в город проведать ребят. И Васька останется один. Отец не в счёт. Он или дежурит в стаде, или целыми днями играет у соседей в домино и приходит сюда только есть да спать. С мамой тоже не часто удаётся поговорить — весь день она занята: то скоблит шкуры, то шьёт одежду, то печёт лепёшки и варит мясо. Мама уже старая. Сегодня утром, проснувшись, Васька услышал, как она со вздохом сказала отцу:
— Знаешь, какой сегодня день?
— Какой? — Отец стучал поршеньком рукомойника.
— Сорок мне стукнуло сегодня. Сорок лет!
— Ну? — ахнул отец, не переставая мыться.
— И оглянуться-то не успела…
— Да-а, — протянул отец, морщась от попавшего в глаза мыла. — Совсем ты у меня старуха… Ну, давай скорей чаю!
— Сейчас, сейчас, — засуетилась мама.
И Ваське стало жаль, что ей уже так много лет и она, наверно, скоро умрёт. Он даже слабенько всхлипнул в подушку.
Как-то Васька был в соседском чуме, когда там справляли день рождения тёти Насти; дядя Сеня подарил ей отрез на платье и звонкие синие бусы, шутил и смеялся, и у тёти Насти целый день не сходила с лица улыбка. Даже вёдра несла с озера — и улыбалась. Смотреть приятно было. А здесь, в их чуме, всё не так. Васька и не помнит, когда мама смеялась, шутила…
Раздался громкий шёпот:
— Вась, а Вась!
В дверях стоял Стёпка, помахивая смотанным тынзеем.
— Чего?
— Идём побросаем. Не получается у меня.
— А ну тебя! — сказал Васька и вдруг, что-то соображая, оглянулся на маму и тихонько засмеялся. Потом показал Стёпке язык, влез в меховую малицу и выскочил из чума.
Достав из-под шкуры на нартах тяжёлый отцовский тынзей, он помчался к леску. Стёпка истошно кричал о чём-то, но Васька не слушал его.
Снег был глубокий, и, чтоб не провалиться, мальчик бежал по свежему следу нарт. Тобоки упирались в твёрдую, оттиснутую полозьями корку.
Стадо паслось невдалеке от стойбища. Кучками разбрелись олени среди ёлочек и берёзок, копытами разрывая снег и доставая ягель.[7]
Залаяли собаки, и Васька быстро нашёл дежурного пастуха, дядю Андрея. Он сидел на нартах в совике[8] и тобоках — большой, насмешливый — и играл с лайками, привязанными к копылам[9] нарт.
Приняв деловитый вид, Васька с тынзеем под мышкой подошёл к дяде Андрею и сказал:
— Быков ловить пришёл.
Пастух не удивился. Не раз помогал мальчик отцу вылавливать в стаде ездовых быков, но не было случая, чтоб он пришёл один.
— А отец где?
— В домино играет.
— По-нят-но! — усмехнулся пастух и сыпанул на собак горсть снега.
Собаки взвизгнули и заплясали на задних лапах. Пастуху было скучно, и он хотел продлить разговор с мальчиком: