Подшучивая над Сеней, мы в глубине души все-таки ему завидовали. Я даже предлагал Виктору сходить как-нибудь для смеха в «Гартунг». Он, кажется, не возражал, но мы туда так и не выбрались, хотя бывали во многих местах, посещение которых не входило в наши прямые обязанности, в том числе и в кафе поэтов — «Стойле пегаса».
Видимо, тогда, как и теперь, в сутках было ровно двадцать четыре часа. Но мы за эти двадцать четыре часа успевали все: допросить бандита и побеседовать с пострадавшими от налета, заштопать продранный китель и задержать валютчика, разобрать на оперативном совещании последнюю операцию и принять самое активное участие в общественном суде над Евгением Онегиным. Кстати, общественные литературные суды стали к тому времени повальным увлечением. На молодежных сборищах особенно доставалось Печорину, о котором Груздь говорил, что именно для таких типов революционный пролетариат отливает свинцовые пули на заводах. Мне, честно говоря, Печорин нравился, но я не рисковал, даже будучи официальным защитником, его оправдывать, а только робко просил суд учесть смягчающие его тяжелую вину обстоятельства. И только Нюся, устремив мечтательно глаза куда-то поверх наших голов, упрямо говорила: «А все-таки он был хороший».
По мнению Нюси, Тузик тоже был хорошим, хотя беспризорник, оправившийся, несмотря на мрачные прогнозы доктора Тушнова, уже через несколько дней, относился к ней более чем сдержанно. Нюся водила его в синематограф, в «Стойло пегаса», где порой вместо морковного чая подавали настоящий, но завоевать его любовь так и не смогла: кажется, Тузик был прирожденным женоненавистником. Зато с Груздем он сошелся быстро. Они познакомились у меня, когда Тузик только стал вставать с постели.
— Здорово, шкет! — сказал Груздь, входя в комнату и с любопытством разглядывая маленькую фигурку с прозрачным лицом и всклокоченными волосами.
— Здорово, матрос! — в тон ему ответил беспризорник.
— Шустрый! — поразился Груздь. — Ты откуда такой?
— С Хитровки.
— Житель «вольного города Хивы»? Ясно. А кличут как?
— Тузиком.
— Гм, какая-то кличка собачья. У нас на корабле кобель Тузик был. Выдумает же буржуазия такое: Тузиком человека прозвать. Ты же крещеный?
— Все может быть, — согласился Тузик.
— Ну, родители-то как нарекли?
— Тимофеем.
— Тимоша, значит? Вот это другой коленкор. Ой, Тимоша-Тимофей, хочешь — жни, а хочешь — сей! Ну, Тимофей Иванович, на голове стоять умеешь?
Груздь снял пояс с двумя маузерами и, покряхтывая, стал на голову.
— Силен! — с уважением сказал Тузик. — А на одной руке стоять можешь?
— Запросто.
Груздь сделал стойку на одной руке.
— А колесом перекувырнуться сможешь?
Груздь сделал колесо.
— Силен! — снова сказал Тузик и с этого момента проникся к Груздю уважением, которое уже ничто не могло поколебать.
Когда Груздь доставал кисет, Тузик тотчас же чиркал зажигалкой. Когда Груздю что-нибудь было нужно, Тузик сломя голову кидался выполнять его поручение.
Оказалось, что у этого смешливого, независимого беспризорника душа романтика, жадная до всего необычного и красивого. Тузик мог часами слушать рассказы Груздя про далекие тропические страны, где курчавые черные люди ходят почти совсем голыми по раскаленному золотому песку и грузят на большие пароходы ящики с кофе и бананами, про раскидистые пальмы, колючие кактусы и экзотические деревья со звучным названием баобаб.
На вопросы Тузик был неистощим.
— А там революция тоже будет? — спрашивал он.
— Сам посуди, — обстоятельно объяснял Груздь, — пролетариат там есть? Есть. Мировая буржуазия есть? Есть. Эксплуатация есть? Есть. Материализм есть? Есть. Тогда об чем речь? А революция в России для них арифметический плюс, потому что вроде примера. Увидят, как мы распрекрасно живем без буржуев, и сами так же распрекрасно жить захотят...
— Ну уж распрекрасно! — говорил Тузик, — Жрать-то нечего.
— Тебе бы все жрать... А ты рассуждай диалектически: почему нечего жрать? Потому что разруха. Вот покончим с буржуазией и с ее прихвостнями — всякими спекулянтами и бандитами — и возьмемся за ликвидацию разрухи. Уяснил?
Авторитет учителя был непререкаем. Только раз в душу Тузика закралось сомнение, когда Груздь заявил, что после мировой революции ни одного сыпнотифозного не останется: ни в Англии, ни в Бразилии, ни в России.