Перевертыш и ухом не повел.
И тогда Анискин повернулся к остальному народу, насмешливо махнул рукой и спросил:
— Какое это чудо, что трубу увели? Это плюнуть и растереть! Вот чудо было, скажем, если бы на этой вот кедре тыквы выросли.
И участковый показал на голенастый кедр, что рос на задах конторы в полном одиночестве — не уличный, не хозяйский, а такой кедр, что просто не срубили.
— Вот это было бы чудо! — насмешливо сказал Анискин. — А трубу разобрать — это просто смех берет! Это, как я смекаю, малоразумны ребятишки производят. Вот тыквы на кедре — да!
Еще раз махнув рукой, участковый поднялся, усмехнулся в сторону скучающего Перевертыша и пошел себе неторопливо обратно в служебное помещение. Вид у него со спины был такой, словно Анискин говорил: «Эх вы, мелко пашете! Мелко, граждане, пашете!»
А наутро второе чудо приключилось. На кедре, что стоял нигде, выросли тыквы.
Не тридцать — сорок человек, как при печной трубе, собрались на задах колхозной конторы, а все сто. Надо же, выросли тыквы на кедре! По, две-три штуки висели на голенастых ветках, и даже вблизи не было видно, чем и как привязаны. И конечно, впереди всех стоял потерпевший — нестарый старик Мурзин, тыквенный хозяин. Кроме него, в деревне никто тыквы не садил. Дед Мурзин за своими тыквами ходил, как за грудником, всем уши прожужжал, что вкуснее тыквенной каши на свете только одно — мармелад. Сейчас, стоя под кедром, нестарый старик Мурзин сиял ярче солнца — он такой был, словно у него не тыквы увели, а какой-нибудь орден ему присудили.
— Глядите, граждане, глядите! — призывал старик Мурзин. — Ветка толще толстой, а от двух тыквов гнется. Гляди, народ, она так гнется, что вот-вота хрустнет — не выдерживает ветка двух моих тыквов!
Деревенский народ ко второму чуду отнесся не так, как к первому. Хохот и шум вокруг тыквенного кедра стоял оглашенный, ребятишки от восторга визжали и катались друг на друге, старики и старухи хихикали и бросали насмешки в адрес нестарого старика Мурзина, а люди средних лет, поглядев на кедр, с улыбками шли дальше по своим делам.
— Я уж, граждане, сбирался тыквы в погреб класть; думаю, еще день-другой перегожу, — докладывал дед Мурзин, — а тут оно вот и содеялось...
На этом месте доклада и появился участковый Анискин, посмотрел на тыквы и вдруг громко и радостно захохотал; он так развеселился, что стал походить на деда Мурзина, то есть был такой довольный, радостный и даже счастливый, точно ему тоже должны были какой-нибудь орден присудить. Анискин дохохотался до икоты и болей в пояснице, потом, держась за спину руками, повернулся к народу и сказал:
— Граждане! Хулиганы выявлены! Завтра труба и тыквы возвернутся на законные места. Прошу всех разойтись! Чудеса, граждане, закончены! — Он помолчал и вроде бы с сожалением прошептал: — Не будет больше чудес...
Ночь не ночь, вечер не вечер, а так себе — лунная темнота была, когда участковый Анискин и председатель колхоза Иван Иванович подходили к большому и темному зданию мехмастерских.
Луна, кособокая и льдистая, ушла за тонкое облако, позеленела, и, наверное, поэтому мир казался зеленым, мягким и теплым. Ночные птицы уже поцвиркивали в сосняке, вокруг фонаря на столбе мошкара кружилась, а через Обь тянулась, словно к небу, тоже зеленая и теплая полоса. О молодости думалось: о белой косынке в темноте, о балалайке, что говорит: «трень-брень, трень-брень»; о белых пароходах и черных лошадях грезилось, о красной рубашке; мечталось о морях, океанах и о горе арбузов, теплых и полосатых.
— Не фыркай, не ворчи! — шепотом попросил Анискин колхозного председателя. — Зря не поведу, сам знаешь...
— Я же иду! — ответил председатель. — Шагаю.
И на него, наверное, тоже действовали зеленый свет, голоса из сосняка, тишина Оби, берегов, тайги, которая была за ближней тайгой; наверное, и та тайга слышалась тишиной, которая была за самой последней тайгой.
— Ну, вот и пришли! — прошептал участковый. — Глянь, Иван Иванович, как они окно-то плохо завесили!
На самом деле, из единственного окна пристройки к мастерским вырывался тоненький лучик. Увидев его, председатель только охнул: