Алексей Иванович стал расспрашивать женщину, не она ли была за границей и с кем она там встречалась из писателей, наших и французских. Они поговорили немного. И в конце концов Сизов обещал поискать жилье[8].
— Откуда вы узнали, — спросила я у Алексея Ивановича, встретившись с ним теперь, в августе девяносто третьего, — что она из-за границы приехала? Не сама же она направо и налево об этом говорила?
— Конечно, нет. Но я слышал, как о ней судачили в нашей канцелярии после ее прихода.
Бродельщикова при встрече подтвердила, что хотела бы других постояльцев, не этих. “Пайка у них нет, — объяснила она Алексею Ивановичу, — да еще приходят эти, с Набережной (то есть из органов НКВД. — И. К.), бумаги ее смотрят, когда ее нет, и меня расспрашивают, кто к ней ходит да о чем говорят... Одно беспокойство... Я и сказала, чтобы они другую комнату искали”.
Эта подробность в воспоминаниях Сизова мне показалась сначала наиболее сомнительной: не придумана ли, по модным выкройкам времени? Однако теперь, после елабужских встреч и воспоминаний, она выглядела уже иначе. Чего проще, в самом деле, самих хозяев дома сделать осведомителями, притом вовсе не прибегая к настораживающему термину!
Через день-другой военрук нашел для Марины Ивановны комнату на улице Ленина, около татарского кладбища, — там жило одно знакомое ему семейство. И он даже отвел туда Цветаеву и оставил — для переговоров, а сам ушел. Дела были, рассказывал Сизов, он на молотилке в эти августовские дни работал на окраине Елабуги.
Еще прошло дня два-три. (Эти сроки: “день-другой”, “дня два-три”, конечно, хуже всего помнятся спустя полвека; между тем дней-то у Цветаевой в Елабуге было считанное число! Да еще посредине поездка в Чистополь. Когда начался этот сюжет с Сизовым? Если он был — а по-видимому, все же был, — то возникнуть должен был еще до поездки. И продолжился по возвращении Цветаевой из Чистополя.) Итак, спустя время вахтер училища, где Сизов жил, передал ему записку. Там было написано крупным почерком Цветаевой: “Алексей Иванович, хозяйка, у которой мы были, мне отказала”. Отправившись снова на улицу Ленина, Сизов застал там въехавших других постояльцев. Объяснение хозяев было простое: “У твоей ни пайка, ни дров. Да она еще и белогвардейка. А эти мне вот печь переложить взялись...”
“Белогвардейка”, “чуждый элемент”, “из-за границы приехала” — это была, кстати говоря, та мета, по которой и елабужцы и эвакуированные, здесь уже жившие до прибытия “писательской группы”, сразу вспоминали Цветаеву, не путая с другими, — она одна была здесь такая “крапленая”. Молодого и любопытного Сизова это притягивало, людей постарше отпугивало, даже не только из-за опасности быть с ней в знакомстве — просто она была “другая”, непохожая, “не наша”. Причина для провинции вполне достаточная, чтобы вызвать недружелюбное чувство.
— Да что за дело хозяйкам-то, — спрашиваю я Сизова, — как будут перебиваться жильцы — с пайками или без, не все ли им, хозяевам, равно?
Оказалось, что совсем не все равно. По заведенному порядку принято было, чтобы постояльцы приглашали хозяев к ежевечернему чаю, угощали. То есть, говорит Сизов, по сути дела, приезжие должны были делиться пайком. И кроме того, у кого был паек, тому горсовет и дрова давал, а ведь зима уже была не за горами...
Но почему же тогда Цветаева оказалась без пайка? Просто не успели еще оформить — или обошли? Этого мне узнать не удалось. Между тем для самочувствия Цветаевой обстоятельство это наверняка было весьма значащим.
Я еще вернусь к сизовскому сюжету, пока отмечу лишь, что, во всяком случае, он вносит поправки в воспоминания тех, кто успел побывать в Елабуге еще при жизни Бродельщиковых и поговорить с ними о Марине Цветаевой. В этих воспоминаниях хозяева дома, где Марина Цветаева прожила последние дни своей жизни, выглядят очень благообразно. Симпатичные, милые, добрые, “с врожденно благородной нелюбовью к сплетне, копанию в чужих делах” (В. Швейцер). Правда, в иных зафиксированных интонациях хозяйки можно расслышать и затаенную обиду: уж очень была молчалива, о себе ничего не рассказывала, а это для российского простого человека нередко означает “гордыню”. “Только курит и молчит” — даже сидя рядом с хозяйкой на крылечке дома. Впрочем, одну фразу, на крылечке как раз и произнесенную, Бродельщикова запомнила — для нас очень важную. Мимо дома вечерами маршировали красноармейцы, проходившие в городе военную подготовку. И у Цветаевой однажды срывается: “Такие победные песни поют, а он все идет и идет...”