Вдали, к юго-востоку, виднелась громада «Пан Америкэн Эруэйз», в тени которой терялся весь район вокруг вокзала Грэнд-сентрал. Еще дальше торчала серая верхушка Крайслер-билдинг, а справа от нее и еще дальше к югу – Эмпайр-стейт-билдинг. За ним стояла почти сплошная стена тумана, уже подкрашенного желтизной фабричных дымов. К западу, всего в каком-то квартале от нас, протекала река Гудзон, напоминающая мутный серый канализационный сток, – впрочем, таковым она и является. За Гудзоном высился крутой берег Нью-Джерси. К востоку между домами проглядывала узкая полоска Сентрал-парка.
Данцигер махнул вилкой, целясь куда-то в невидимый горизонт.
– Что лежит там? Нью-Йорк? И за ним весь мир? Да, конечно, можно считать и так – Нью-Йорк и весь мир, каков он есть сегодня. Но с неменьшим основанием можно сказать, что там лежит двадцать шестое ноября. Там лежит день, в который вы сегодня утром вошли, и он сплошь заполнен неизбежными фактами и фактиками, делающими его именно сегодняшним днем. Завтрашний день будет почти таким же, и все же не совсем. Где-то какие-то предметы придут в негодность – сегодня их используют в последний раз. Треснутая тарелка наконец разломается, волос-другой поседеет у корня, даст о себе знать первый признак болезни. Кто-то, живой сегодня, завтра умрет. Какие-то строящиеся здания окажутся на шаг ближе к завершению, а другие – к сносу. И там, вдали, с той же неизбежностью будут лежать немножко другой Нью-Йорк и другой мир и, следовательно, другой день. – Данцигер пошел к краю крыши, на ходу дожевывая свой пирог. – Неплохой пирог. Попробовали бы. Я позаботился, чтобы у нас был хороший повар…
На крыше было славно: солнце, отражаясь от ее поверхности, приятно грело лицо. Мы остановились у края, опершись на балюстраду. Данцигер опять махнул рукой в сторону города.
– Перемены, происходящие от одного дня к другому, как правило, слишком незначительны и не бросаются в глаза. И все-таки эти крохотные ежедневные перемены привели нас к современности от тех лет, когда вместо светофоров и воющих пожарных машин мы увидели бы отсюда возделанные поля, ручьи и рощи, пасущихся коров, мужчин в треуголках и британские парусники, стоящие на якоре в чистых водах Ист-Ривер, под сенью прибрежных деревьев. Когда-то все это было именно так, Сай. Можете ли вы сегодня разглядеть это?
Я старался. Я пялился на бессчетные тысячи окон, прорезанные в сотнях закопченных стен, и вниз на улицы, почти насквозь забитые крышами машин. Я тщился повернуть историю вспять и рисовал себе деревенский ландшафт и человека в башмаках с пряжками и белом парике с косичкой, вышагивающего по пыльной грунтовой дороге, которую называли «широкий путь» – «бродвей». Тщился – и не мог.
– Не можете, правда? Разумеется, не можете. Вчерашний день вы способны увидеть: во всех своих основных чертах он еще цел. Многое осталось и от шестьдесят пятого, шестьдесят второго, пятьдесят восьмого годов. Кое-что осталось даже от девятисотого. И несмотря на однообразные стеклянные коробки, на строения-уроды вроде «Пан Америкэн», на все другие преступления, совершенные против природы и людей, – он помахал рукой перед своим лицом, будто стирая их с глаз долой, – существуют еще и фрагменты более ранних времен. Отдельные здания. Иногда группы зданий. А подальше от центра сохранились целые кварталы, стоящие на своих местах по пятьдесят, семьдесят, восемьдесят, а то и по девяносто лет. Есть местечки, которым больше ста лет, а иные помнят даже Вашингтона…
На крыше появился Рюб в легком пальто и фетровой шляпе и вежливо остановился в нескольких шагах от нас, вне пределов слышимости.
– Эти уцелевшие остатки, Сай, – Данцигер еще раз ткнул вилкой в горизонт, – дошли до нас от дней, некогда таких же реальных, как сегодняшний, лежащий перед нами; это фрагменты яркого утра в апреле 1871 года, серого зимнего дня 1840 года, дождливого восхода 1793 года. – Он мимолетно, краешком глаза взглянул на Рюба, затем вновь на меня. – Каждый такой вещественный пережиток, по моему мнению, нечто вроде чуда. Вы когда-нибудь видели «Дакоту»?