У врачебного кабинета тоже была очередь, и ему стало горько, что вот так тоскливо и буднично, с очередями и толкотней, в казенном коридоре со стенами, выкрашенными в грязно-розовый цвет, с лампочкой над дверью кабинета, загоравшейся каждый раз, когда можно было заходить следующему пациенту, встречает он свой приговор. Очередь продвигалась быстро, люди входили и выходили, лампочка вспыхивала, подмигивая, как заговорщица, и гасла, приходили новые пациенты, спрашивали, кто последний, сновали туда-сюда медсестры, старые и молодые, в коротких халатах, а мужчины, как и он сам, крутили головами, провожая их всех взглядами, и старых, и молодых. Наконец лампочка подмигнула ему, и он вошел, вцепившись обеими руками в наивную, глупую надежду, что все это какая-то ошибка и нет никакой опухоли в его простате, но врач, осмотрев его бумаги, пожал плечами, мол, обыкновенная история, много я вас таких видел. Сколько мне осталось, спросил он у врача, но тот не ответил. Над люстрой, кружась, жужжала муха, и, задрав голову, он уставился на нее, загадав, что если муха сядет, то он поправится, а если улетит, то он умрет, но та кружилась и кружилась, даже не думая заниматься предсказанием его будущего. В вашем случае, в вашем случае, задумался врач, нет, знаете, в вашем случае лучше не тянуть, вы и так припозднились, и я бы порекомендовал гормонотерапию, вдобавок к химии, после операции, сказал наконец, заполняя бумаги, есть большой риск, что пошли метастазы, хотя мы их пока не видим, но сама опухоль уже разрослась так, что мама не горюй. А есть смысл в лечении, или я обречен, перебил он визгливо, с истеричной ноткой, сам поморщившись от того, как неуместно прозвучали его слова в этом тесном, выложенном кафельной плиткой кабинете, перед сутулым заспанным врачом, который каждый день видит десятки мужчин с его диагнозом. При правильном лечении прогнозы вполне утешительные, заученно произнес врач, не отрываясь от бумаг, и, отдавая направление на операцию, уже просил медсестру вызывать следующего. Уходя, он задрал голову на люстру, но муха по-прежнему кружилась, не садясь и не улетая. Всего хорошего, попрощался врач, испугавшись, что он остановился, чтобы еще что-то спросить, всего хорошего, поправляйтесь и больше не болейте.
В больничном дворике узкие дорожки сходились к беседке, вокруг которой были высажены яблони, и гнилые, подмороженные яблоки валялись под ногами, а он отшвыривал их носком, как мячики. Внутри стоял деревянный столик, исписанный именами, которые, возможно, принадлежали уже мертвецам, и скамейка с гнутой спинкой, новая, свежевыкрашенная, на которой он захотел нацарапать ключом свое имя, чтобы хоть что-то осталось после него. Пройдет время, кто-нибудь будет сидеть здесь, скрестив ноги, как он, читая чужие имена, и прочтет среди прочих его имя, нацарапанное ключом, подумав, как и он сейчас подумал, что, наверное, человек, носивший его, уже умер. Но потом решил, что тот, кто носит его имя, и так уже умер, что нет ни имени, ни биографии, ни судьбы, есть только диагноз, и все, что он знает о себе, так это то, что он мужчина пятидесяти пяти полных лет и у него рак простаты третьей стадии девять по глиссону. Из-за туч выглянуло солнце, закинув руки за голову, он смотрел на листву, дрожащую на ветру, и чувствовал, что мог бы просидеть так час, день, год, да всю жизнь, в этой беседке, глядя на листву, слушая шорохи и шепоты, поскрипывания веток, стук яблок, падающих в пожухлую от ночных холодов траву. Может, ему стоило отказаться от операции и химии с гормонами, а вместо этого отдаться судьбе, прожить столько, сколько будет отмерено: час, день, год, два, в конце концов, что, как не незнание даты смерти, делает нас бессмертными, гулять по бульварам, знакомиться с женщинами, пить кофе в маленьком кафе с окнами во двор, следить за музейными выставками, созваниваться с другом, слушая, как тот достраивает дачу, осталось всего ничего, только гараж и баня, встречаться с бывшей женой, наслаждаться каждой минутой, здесь и сейчас, а когда начнутся невыносимые боли, принять большую дозу лекарств и уйти достойно, уснув и не проснувшись.