— Как это — моих?
— Твоих и немножко твоей жены, которая законно уступила мне место в этом легковом мустанге. Ты считал, она чертила.
— Что считал? Что чертила? — Истомин вконец запутался, задурил ему голову Безымянный, запудрил, запылил мозги вековой пылью.
— Что, что… Меня, вот что. Не узнаешь?.. Я — твои дипломный проект, краса и гордость выпуска одна тысяча девятьсот не будем говорить какого года. Золотая медаль студенческих научных обществ. — И Безымянный достал откуда-то из недр зеленого сюртучка потускневший кружок медали на выцветшей красной ленте, повертел ею, медалью то есть, на зуб попробовал, сплюнул, спрятал, спросил: — Теперь узнал?
— Ах вот оно что! — облегченно засмеялся Истомин. — Смутно припоминаю проектик. И впрямь краса и гордость выпуска. Меня ж благодаря тебе на кафедре оставили, ассистентом, предложили тебя доработать, превратить в диссертацию и защититься. Кандидат технических наук Истомин. Звучит? — рассмеялся вроде бы иронично, но сквозь деланную иронию прорывалась этакая горькая смешинка, этакая ностальгическая грустинка, этакая нежная лукавинка: мол, не стал бы писателем — был бы и вправду главным инженером, генералом от техники, самолетным великим конструктором, для кого «первым делом, первым делом самолеты».
Но Безымянный всю картинку обгадил.
— Не звучит, — пропищал он. — Не вышло из тебя кандидата. Продал ты свое кандидатство за тридцать сребреников.
— Что ты имеешь в виду, хам? — обиделся только что разнежившийся Истомин.
— Ушел в борзописцы. Поменял призвание на легкий хлеб.
— Это у кого легкий? У меня? — возмутился Истомин. — А ты сидел за письменным столом по десять часов в день? А ты дописывался до такой степени, что даже читать ничего не мог? Даже детективов… А ты геморрой себе нажил — от вечного сидения то за столом, то за рулем, то в президиуме?
— Нашел чем хвастаться, — укорил Безымянный, — постыдной болезнью. Ты же небось спортсмен: вон, сорок лет уже, а какой орел!.. Не о том речь. Надрываться можно и канавы роя. Ты вот скажи: какая польза от твоих сочинений? Кто-нибудь прозрел? Исцелился? Полюбил ближнего своего? Не пожелал жены его и осла его? Не обманул, не украл?
— Литература не обязана лечить, — терпеливо разъяснил Истомин, как делал это на всяких там читательских конференциях, как писал в статьях и откровенничал в интервью с журналистами. — Литература ставит диагноз, привлекает внимание к болезни — внимание всех или каждого, не суть важно. Писатель — это сигнальщик и горнист, он сигналит и горнит об опасности.
— Ишь ты, работенка! — восхитился Безымянный. — «Протрубили трубачи тревогу…» А кто в бой пойдет?
— Ну кто, кто… Люди, которые услышат сигнал.
— Демагогия! — отрезал Безымянный. — А если б ты строил самолеты, то на них можно было бы долететь от Москвы до Ярославля или от Ленинграда, к примеру, до острова Фернандо По в Атлантическом океане. Конкретная польза. Но тебе конкретика не нужна. Тебе шум-нужен. Труба трубит: тру-ту-ту, тру-ту-ту, все ее слышат, все трубача видят, все им любуются — ах, какой красавец, ах, как он славно дудит, как сверкает на солнце его труба… Куда это он нас скликает?.. Ах, туда, в светлое завтра! Это мы чичас… Где ероплан, чтоб в завтра лететь? А ероплана нету. Товарищ Истомин не захотел его сочинить, товарищ Истомин захотел малость потрубить. А ведь мог сочинить еропланчик, мог, еще какие надежды подавал… — и всю эту пакостную тираду пакостным же фальцетиком и по-прежнему подпрыгивая на сиденье, пуская из-под сюртучка серые облака пыли, почему-то подмигивая одним левым глазом.
Истомину расхотелось с ним спорить. Престранный субъект в самом деле, да и не субъект вовсе, а скорее объект: объект приложения юношеских несчитанных сил. И ведь посмотришь теперь — изумишься: за что золотую медаль отвалили? Пародия какая-то, а не серьезная работа. Сквалыжная чепуховина, которая изо всех сил пыжится, мнит из себя невесть что плюс к тому же и претензии создателю предъявляет.
— Вот что, милейший, — надменно сказал Истомин, — я перед тобой бисер метать не стану, уволь: Я тебя породил, как говорится, я тебя…