Настроение было хуже некуда. Проснулся чуть свет, валялся в постели, пытаясь успокоить себя всесильным аутотренингом: ты полностью расслаблен, обезволен, твое тело тебе не принадлежит, ты не можешь даже руку поднять, ты не слышишь звуков, ты счастлив, счастлив, счастлив…
Черт, как кран на кухне капает, просто медленная пытка!..
Не поленился, пошел на кухню, с силой прикрутил кран: прокладку бы сменить, да руки не доходят.
Вернулся, лег, сначала начал: ты спокоен, спокоен, ты ощущаешь немыслимую легкость своего тела, оно существует вне тебя, вне этого мира, не о чем думать, нечем думать — ты счастлив, счастлив…
Дерьмовый ты человек. Дан, человечишка, недочеловек, примат бесхвостый. Что ты наделал, экспериментатор, как ты в глаза ей теперь глядеть будешь?
А она-то хороша! Никаких подозрений, ни тени сомнения, ровным голосом:
— Я понимаю. Дан, очень хорошо понимаю. Неясно одно: почему ты думаешь, что другие глупее нас с тобой? Ты был в главке? Интересовался? Нет? Так пойди завтра и поинтересуйся. Уверена: все будет в порядке.
Уверена она…
А не слишком ли ровный был голос? Даже холодноватый, с ледком, без красок… Догадалась? Нет, вряд ли. С чего бы? Все на уровне, все естественно, да и Дан не солгал, сказал о наболевшем, давно лелеянном.
Все так, все — правда, но ведь дело не в том, что сказано, а в том — зачем сказано. Цель никогда не оправдывала средства, история сие крепко доказала. Да и к чему тебе понадобилась эта идиотская проверка? Плохо было?..
Они в тот вечер долго лежали, не зажигая лампы, не двигаясь, не разговаривая — оглушенные внезапно наступившей тишиной, и все оказалось пустым и ненужным, кроме темноты и тишины — единственного, что до краев наполнило их мир.
По потолку пробежал свет от фар дальней машины, потом машина приблизилась, слышно было, как стучит на холостых оборотах распредвал — менять пора, что, шофер не знает, что ли? Хлопнули дверцы, кто-то смеялся, под дождем пробегая короткий отрезок пути до подъезда. Все это происходило, как пишут фантасты, в параллельном пространстве, в чужом мире, лишь отзвуком жизни касаясь их темноты и тишины.
Дан знал, что любит эту женщину, которую так и не открыл, не понимает, роду-племени ее не ведает — чужую, болезненно близкую. Он сам принадлежал к тому — параллельному! — пространству, где рычали машины с разболтанными клапанами, где смеялись не очень трезвые и такие ясные и простые подгулявшие полуночники, где какую уже неделю лил дождь и где зонт был только зонтом, а не крышей на двоих. Она увела, утащила его в свой мир, в свое пространство, где понятное легко превращалось в загадочное, где тайны всегда лежали под рукой — блестящие и легкие, как жонглерские мячики. «И невозможное возможно…» Кто это сказал? Блок это сказал…
Дан знал, что любит эту женщину, и в ту минуту — нет, в те часы! — верил, что никогда, ни за что не станет проверять ее волшебную силу. И вовсе не потому, что отлично изучил классику и помнил, с чем осталась вздорная старушенция, испытывавшая терпение золотой рыбки. При чем здесь классика? Дан любил эту женщину и мучительно не хотел, чтобы она была волшебницей.
Почему же, когда он провожал ее до разлучной троллейбусной остановки, когда шли они бульваром, старательно обходя лужи на гравии, шли, прижавшись друг к другу под черной японской крышей на двоих, почему он рассказал ей о тех нескольких страничках, что четыре месяца назад отнес в репертуарный отдел главка?
Сколько он вынашивал их, прежде чем отпечатать на расхлябанной машинке, одолженной в бухгалтерии студии? Год? Два? А может, он уже представлял себе их содержимое, когда только-только клеил свой первый номер в училище, когда маленькая некрасивая женщина, знаменитая в прошлом артистка, его педагог, фанатично влюбленная в летающие булавы, кольца и мячи, говорила ему: «У тебя, Дан, прекрасная голова, ты умеешь думать, но — ах, если бы ты не ленился!..»