— А если понадобится? — настаивала Наталья.
— Пойду пешком! — отрезал Стасик.
Он представил себе, как провожает Кошку домой; он представил себе тонкую и ломкую Кошку, бредущую через всю Москву на высоченных каблуках; он представил самого себя, возвращающегося в родные Сокольники часа в три ночи, — и внутренне содрогнулся. Ноги отваливаются, Наталья — в гневе, утром не встать… Ужас, ужас!
Поэтому дальнейшее обсуждение проблемы пешего хода он быстренько скомкал, заявив:
— Не жди меня к обеду, родная. Могу не успеть, а ты уже уйдешь… До вечера! — И тронулся в свой первый туристский маршрут: по Сокольническому валу, по Сущевскому, направо — на Шереметьевскую и так далее, и так далее…
Сошел с ума Стасик или нет — это еще бабушка надвое сказала, но в прежней точности ему было не отказать. Ни разу пешком в Останкино не ходил, а все рассчитал безошибочно, ровно без пяти двенадцать предъявил постовому у входа на ЦТ декадный пропуск и тут же встретил знакомого, который спросил:
— Старичок, говорят, ты сильно разбился?
Слухопроводимость столичной атмосферы должна рассматриваться учеными как особое физическое явление.
— Насмерть! — ответил Стасик, не любивший сплетен, и устремился в студию.
Молодежная редакция готовила передачу о театре. Не о конкретном театральном коллективе, но о театре вообще, о немеркнущем искусстве подмостков и колосников, о его непростой философии и еще более трудной психологии. Стасика отсняли на прошлой неделе, он наговорил в камеру массу умностей: в умении красиво говорить он давно преуспел, за что его нежно любили телевизионные деятели. В передаче Стасик говорил о своей любви к театру, о самоотверженности профессии, о ее популярности — о ней он имел полное представление, поскольку числился членом приемной комиссии института, — ну, и прочие высокие слова произносил в микрофон.
Однако требовалось кое-что доснять. Стасик, например, хотел по-отечески побеседовать с теми, кто завалил ЦТ письмами с тревожным вопросом: «Как стать актером?».
Текста Стасик не готовил заранее, предпочитал экспромты, тем более что передаче еще клеиться и клеиться, можно будет случайные неточности или благоглупости триста раз переснять. Стасик лишь предупреждал режиссера и редактора о теме выступления, перечислял узловые моменты, а то и просто-напросто вставал перед камерой (или садился — зависело от фантазии режиссера) и начинал изливать душу. Душа его изливалась правильно, в приемлемом русле, мелей и водопадов в течении не наблюдалось. В студии сидела Ленка.
— Здравствуй, птица, — сказал ей Стасик. Всех, кроме мамули, женщин он ласково называл птицами, иногда — с добавлением эпитетов: сизокрылая, мудрая, склочная, красивая, злая — любое прилагательное, подходящее к случаю. Обращение было чужим, заемным, подслушал его в каком-то спектакле или в телевизоре, вольно или невольно взял на вооружение. Удобным показалось. В слове «птица» слышалась определенная доля нежности по отношению к собеседнице, и, главное, оно исключало возможную ошибку в имени. А то назовешь Олю Таней — позор, позор!..
— Здорово, — ответила Ленка. — Премьерствуешь?
— Помаленьку. Ты слыхала, что я вчера утонул, разбился, убит хулиганами и уже кремирован?
Ленка хмыкнула.
— Слыхала. Про «утонул» и про «разбился». Про хулиганов — это что-то новенькое… Но я в курсе: вчера мне звонила Наталья и сообщила каноническую версию.
— Ты не разубеждай никого, — попросил Стасик. — Пусть я умер. Я жажду Трагической славы… Да, кстати, а ты чего здесь?
— Пригласили. У Мананы, — женщина по имени Манана являлась режиссером передачи, — грандиозный замысел: твой монолог заменить нашим диалогом.
Она внимательно смотрела на Стасика: ждала реакции.
— Да? — рассеянно спросил Стасик, оглядываясь по сторонам, ища кого-то.
— Толковый замысел. Мананка — молодец. А где она?
— Скрылась. Попросила меня сообщить тебе о диалоге и скрылась. Боится.
— Кого?
— Тебя, голуба. Ты же у нас го-ордый! Ты же мог не пожелать разделить славу. Даже со мной, со старым корешом…
— Я гордый, но умный. И широкий. Диалог интереснее монолога, это и ежу ясно. А диалог с тобой — только и мечтать!