О Польше ли в нем речь? Отвечаю: я ни разу не написал ни единого слова о чем-либо другом, кроме как о себе самом: я не считаю себя вправе писать не о себе, а о чем-то другом. В 1939 году я оказался в необычайно грозной ситуации, в Буэнос-Айресе, выброшенный из Польши, из тогдашней моей жизни. Прошлое — обанкротилось. Настоящее — темнее ночи. Будущее — невозможно предугадать. Опоры нет ни в чем. Под ударами повсеместного Становления рушится и лопается Форма… Все прошлое — теперь лишь импотенция, все новое и нарождающееся — насилие. И на этом бездорожье анархии, посреди поверженных богов я оказался предоставлен сам себе. Что же вы хотите, чтобы я чувствовал в такой час? Уничтожить в себе прошлое?.. Отдаться будущему?.. Да… но я больше ничему не хотел отдавать саму мою сущность, никакой грядущей форме, я хотел быть значительнее и богаче формы. Отсюда и смех в «Транс-Атлантике». Вот примерно таким и было мое приключение, из которого возникло распятое между прошлым и будущим гротескное произведение.
*
Может оно и излишне, но для порядка добавим: «Транс-Атлантик» — это фантазия, выдумка. Все здесь придумано в очень вольной связи с реальной Аргентиной и реальной польской колонией в Буэнос-Айресе. Так же и мое «дезертирство»: в реальности оно выглядело иначе (буквоедов отсылаю к страницам моего дневника).
Витольд ГОМБРОВИЧ
Чувствую, должен поведать я Семье, родным и друзьям моим об этом моем десятилетней давности начале приключений моих в аргентинской столице. Никого я на эти клецки старые мои, на репу даже и не пареную не приглашаю, ибо в оловянной миске — Тощие, Дрянные, да к тому же вроде и Постыдные, на масле Грехов моих, стыда моего крупы мои тяжкие, Темные, с черною кашею моей, которых уж лучше в рот не брать, ибо, видать, даны они мне на вечное проклятие, унижение мое на пути беспрестанном Жизни моей и под эту тяжелую крутую Гору мою.
Двадцать первого августа 1939 года я прибыл на судне «Хробрый» в Буэнос-Айрес. Переход из Гдыни в Буэнос-Айрес был столь прелестным, что мне даже не хотелось сходить на берег: омываемый воздухом, растворяемый волной и овеваемый ветром, человек двадцать дней отрешен от всего и пребывает между небом и водой. Со мною каюту делил мой приятель, Чеслав Страшевич, ибо оба мы как, прости Господи, литераторы, едва оперившиеся, были приглашены в это первое плаванье нового судна; кроме него — Рембелинский-сенатор, Мазуркевич-министр и многие другие, с кем я познакомился. А еще были две хорошенькие, ладненькие, шустренькие барышни, с которыми в свободную минуту я балагурил и шалил, голову им кружил, и так, повторяю, между Небом и Водой, и все время вперед, спокойно…
Но только причалил пароход, мы с паном Чеславом и с Рембелинским-сенатором в город подались, совершенно наобум, что называется без броду, потому как никто из нас никогда раньше здесь ногою не ступал. Шум, гам, пыль и серость земли неприятно поразили нас после молитвенной чистоты соленых четок волн. Однако же, прошед через площадь Ретиро, на которой башня стоит, еще англичанами построенная, мы сразу оказались на улице Флорида, а там — роскошные магазины, чрезвычайное Товаров, добра всякого обилие и публики элегантной цвет, а там Магазины большущие и кофейни-кондитерские. Рембелинский-сенатор все на кошельки посматривал, а я — на афишу, где слово «CARAVANAS» было написано; увидел я ее и говорю пану Чеславу в этот погожий Шумный день, когда мы так просто ходили да ходили: «Видишь ли, пан Чеслав, Caravanas эти?»
Однако должны мы были тут же возвращаться на судно, где наш капитан разных Представителей да Председателей местной Польской колонии принимал. Сошлась этих Представителей да Председателей большая куча, а я тут же врагов себе нажил, потому что в стольких новых и незнакомых лицах, как в лесу заблудившись, в чинах и титулах терялся, людей, дела и вещи путал, то водку пил, то снова не пил, и как в ночи на ощупь ходил. Также и Ясновельможный министр Косюбидзкий Феликс, посол наш в стране той, присутствием своим Прием почтил и, стаканчик в руке держа, часа два простоял, то одного, то другого наилюбезнейшим образом стоянием своим удостаивая. В говоре, разговоров водовороте, в ламп неживом мерцании я, как в телескоп, на все смотрел и, везде Чуждое видя, Новое и Загадочное, какой-то ничтожностью и серостью пораженный, к дому моему, к Друзьям-Товарищам обратился.