Руки схвачены были блестящими пружинными кандалами с короткой, в три звена, цепочкой. Глаза оказались совершенно целы: просто веки склеились натекшей со лба кровью. Волосы слиплись корой, и Глеб не стал нащупывать рану. И очень болела печень. Будто туда, под ребра, натолкали битых стекол.
Может быть, с десятой попытки он встал. И тут же обнаружил кое-что дополнительное. По талии его вместо ремня охватывала плоская стальная цепь, и такая же цепь волочилась сзади, цепляясь за ввинченный в потолок крюк. Длина ее была достаточна как раз для того, чтобы дойти до стоящего у двери железного ведра…
Глеб даже не подозревал, что человек способен держать в себе такое количество воды. Сразу стало легче – но закружилась голова, и боль усилилась – везде. И все же, все же… теперь можно было и оглядеться.
Безусловно, он был в пыльном мире. Хотя эту каморку подмели и поставили у стены складную солдатскую койку, прикрытую серым одеялом, и дверь была обита изнутри новеньким сизым железом, и оконный проем закрывал плотно сколоченный, без единой щели деревянный щит, и стеклянный шар под потолком светился изнутри резковатым негармоничным светом упрятанной в него электрической лампочки – все равно было что-то: в цвете теней, в форме углов, в неуловимом смещении пропорций, – подтверждало безоговорочно: это пыльный мир. И, сообразив это, Глеб не стал медлить: вдохнул чуть глубже (шевельнулись стеклянные иглы и ножи), попытался напрячься…
…и уже зная заранее, что так и будет, понял: ничего не получится – вся его сила как бы стекла по цепи, как стекает сила молнии по громоотводу. Но он повторял и повторял попытки – пока не изнемог. Вдруг потускнел свет, зазвенело, исчезла тяжесть – Глеб догадался шагнуть к койке, сесть, осторожно лечь… Боль вдруг отделилась и повисла отдельно от тела. Потом и тела не стало.
Она делала вид, перед собой и другими, что держит себя в руках, что полностью самовольна – и все равно ее несли, как вещь, и прятали, как вещь.
То, что случалось, тут же исчезало из памяти.
Она вонзала ногти в ладонь, чтобы хоть такими знаками отмечать свой путь. Это было наивно, но что-то надо было делать…
Они поспали: часа два в каком-то фургоне на пахнущих лошадьми попонах. Потом сержант их растолкал и заставил переодеться.
Потом было какое-то обширное, с низким потолком помещение. Огромный стол стоял посередине, занимал все пространство, и грубые стулья окружали его. В густой пивной дух вплеталось что-то нездешнее: можжевеловая смола? Сандал? Горный багульник? Сержант тихо, но настойчиво убеждал в чем-то коренастого мужчину в халате и ночном колпаке.
Потом – было море…
Светлана вполне обрела себя внезапно и ярко. Одетая ныряльщицей, она сидела на носовой банке старенького йода, спиной вперед, и смотрела, как сержант Баттерфильд обучает Олив обращению с рулем и гиком. Олив тоже была в наряде ныряльщицы: стеганом плаще с широкими рукавами и капюшоном. Объяснения сержанта она слушала внимательно, едва не раскрыв рот – Олив, которая замучила три яхты: «Пони», «Фаворит» и «Иноходец». В Порт-Элизабете ее ждала четвертая: «Королева дерби». Кроме них троих, в йоле было еще двое: пожилая женщина с пепельного цвета волосами, собранными в узел на затылке, и мужчина в брезентовой робе, плотный и коренастый, с дочерна загорелой шеей и руками. Был ли это тот, с которым сержант спорил ночью?.. Светлана не знала.
И справа, и слева, и позади, и впереди – выгибались под ветром паруса. По левому борту тянулись горы Спригган, горы эльфов – и вправду будто летящие в небе. Совсем еще низкое солнце за кормой было невозможного оранжево-зеленоватого цвета. Короткие волны, становясь твердыми на мгновение удара, колотили равномерно в скулу йола.
Четверо суток похода ждали их впереди.
Должно быть, про него забыли. Или это была специальная пытка ожиданием. Если так, то тюремщики просчитались: вначале Глеб приходил в себя после пропущенных ударов, а потом – весь ушел в грезы. Он вновь и вновь, минуту за минутой, вспоминал эти три последние недели, доводя себя до галлюцинаций. А в минуты просветления – пытался сопоставлять то, что знал, с тем, что произошло с ним самим; пытался вычислить, кто его тюремщики, и предположить, чего они от него потребуют… Было ясно, например, что они «родственники» тому матросу, говорившему по-русски и тащившему на себе пуд золота, так как сами обитали в пыльном мире и говорили, кажется, тоже по-русски. Так ему, по крайней мере, слышалось через дверь. Тот, кто приносил еду и выносил ведро, не говорил совсем – вряд ли потому, что не умел. Он был неприятного вида, низколобый и длиннорукий. Один раз, когда Глеб лежал в полудреме, кто-то вошел в камеру, и Глеб попытался рассмотреть его из-под век, но ничего не получилось: было слишком темно. Вошедший постоял, потом тронул цепь. Вышел. За дверью неразборчиво забубнили.