Из моего многолетнего, почти непрерывного, тесного сожительства с плавающим составом нижних чинов я вынес убеждение, что команда каким-то необъяснимым путем, по каким-то неуловимым признакам очень быстро дает оценку своему начальнику и, надо отдать справедливость, редко ошибается.
Так было в Артуре, когда про Старка говорили: «Куда старику! обождем настоящего»; Макарова любовно называли «дедом», «бородой», «головой», «настоящим, который сделает»; об Алексееве отзывались, что он «только для видимости и в бой не пойдет», а про Витгефта — «Храбер на японцев, да со своими не совладает»… Наиболее важный момент в процессе развития этой оценки — тот, когда начальника начинают называть просто «наш» или «сам», когда слагается убеждение, что «наш сделает». С этого момента «наш» считается неразделимым с «нами», и всякое его решение — безапелляционным и наилучшим, преследующим «наши» интересы, противополагаемые интересам «начальства» — какой-то весьма далекой, таинственной, но всегда недоброжелательной, силы, преследующей какие-то свои особенные, чуждые «нашим» интересам цели, с которой «нашему» все время приходится бороться.
В данном случае среди команды под впечатлением статей г. Клало создалось совершенно несправедливое, но твердое убеждение, что «наш» послал его просить подмоги, а «начальство» препятствует. При этом, в силу той неопределенности, той неустойчивости понятий, которые возникают в коллективном сознании народных масс, мыслящих не идеями, но образами, для них невозможно было провести строгой границы между сторонниками «нашего», за которыми и в огонь, и в воду, и сторонниками «начальства», не заслуживающими доверия.
Офицер, к которому только что обращались по самым задушевным делам, вдруг оказывался в подозрении, как оправдывающий деяния таинственного «начальства», действующий с ним заодно, — и от него начинали сторониться, разговоров с ним избегали, толкованиям его заранее не верили. Получалась какая-то невообразимая путаница, неурядица. Команда смутно чувствовала, что где-то, что-то неладно, но не умела разобраться: где — друзья, где — враги… Этот период ознаменовался вспышками неудовольствия на разных судах, даже на таких, как, например, «Нахимов», на котором существовал солидный кадр старослуживых нижних чинов (да еще гвардейского экипажа), остававшихся на нем со времени последнего заграничного плавания.
Непосредственное вмешательство адмирала, его властное слово — немедленно прекращали беспорядок, но тем не менее что-то как будто было подорвано. Нарушения дисциплины становились все чаще. Подъем на фок-мачте гюйса, сопровождаемый пушечным выстрелом (Подъем гюйса (крепостного флага) на фок-мачте, сопровождаемый пушечным выстрелом, означает начало заседания «суда особой комиссии» — высшего судебного учреждения на эскадре, находящейся в отдельном плавании), сделался почти обычным явлением и уже не привлекал ничьего внимания. Преступления бывали серьезные; часто такие, за которые по законам военного времени полагалась смертная казнь… Адмирал не конфирмовал ни одного такого приговора… Однажды докладчик позволил себе высказать мнение, что излишняя мягкость может быть во вред, что надо показать прочим пример в целях устрашения…
— Излишняя мягкость? Ну, нет! Я не из жалостливых! Просто считаю бессмысленным. Можно ли устрашить примером смертной казни людей, которые идут за мной, которых я веду на смерть? Перед боем всех арестованных выпустят из карцера (Так полагается по уставу), и, как знать, может быть, они будут героями!.. — резко ответил ему адмирал.
Каким-то путем этот разговор, происходивший с глазу на глаз, в тот же день облетел всю эскадру, и… странно, что преступления против дисциплины не только не умножились, но чувствительно сократились…
Передавались, конечно, не подлинные слова, а лишь идея, да и та приукрашенная, приобретшая характер легендарного сказания.
Верно это, ваше высокоблагородие, — спросил меня конфиденциальным тоном вестовой, прибиравшийся в каюте, — будто «наш» всякие штрафы до бою отставил? Как, мол, ни виноват, пущай кровью отслужит — не препятствуйте!