И Юрочка набрал телефонный номер.
— Вечер добрый, — сказал он в трубку брежневским голосом, — это Эдуард Сохатых? С партийным приветом к вам член с 1939 года, ветеран войны и труда Барков Иван Степанович. Инструментальный завод имени Вахрушева. Хочу вот это я дак поговорить с вами, товарищ писатель, о вашей книге «Заря над тайгой». Скажем так. Крепкая книга, ядреная… Но есть вопросы.
— Гм, гм, здравствуйте, Иван Степанович, — ответил ему застенчивый тонкий голос, — очень рад. Очень. Я открыт критике. Товарищеской, марксистко-ленинской, как я понимаю? Да, да…
Юрочка не мог знать, что подобный звонок раздался в квартире Сохатых впервые за всю его плодотворную творческую биографию, и ликующий Сохатых досадует на себя сейчас за то, что встретил его в одних трусах и с фурункулом на шее.
— Хорошо вы рассказали об основании города, — сказал Обносков, — интернационализм раскрыт убедительно, сознательность казачья. А позвольте вам сказать: как же это с киргизской ханшей тогда вышло? Нехорошо! Некрасиво!
— Нехорошо, — согласился Сохатых, — но это издержки вольницы. Век такой, новое место. Начальство новое из реакционеров. А потом…
— А так хорошо, — милостиво перебил Юрочка, — вы можете гордиться!
— Спасибо, — пролепетал Сохатых, — вы знаете, мы, писатели, не избалованы. Нечасто доводится услышать такое доброе и, главное, компетентное мнение.
Юрочка уже притомился.
— Нехай, нехай, добре, — сказал он басом, — то гарно. Бывайте ласковы.
— Но мы же не поговори…
Юрочка положил трубку.
Не смешно, нет. Сам ты Истигней.
Он просидел на кафедре еще полчаса, но больше ничего не придумал. В это время Сохатых декламировал жене о том, что сознательный пролетарий исходно понимает литературу глубже, чем завистливые коллеги, погрязшие в мелкотемье. Надо будет рассказать об этом на собрании, сказала жена, пусть подавятся. Могут не поверить, сволочи, засомневался Сохатых.
Юрочка шел сумрачным городом, разочарованный карьерой. Ему было обидно, что при этом он чувствовал себя виноватым, предателем. За что, перед кем? Может быть, всякий, рожденный в стране СССР, тем уж виноват, что хочется ей кушать?
Позавчера он шел с работы, задумавшись об одной студентке. И не заметил, подходя к остановке, что люди, хотя их было немало, как-то странно освободили ее середину, теснясь по периметру.
Естественно, он машинально пошел на свободное место — и натолкнулся там на пожилую женщину. Очки. Пальто, трико и кеды. Растрепанная голова.
— Что же ты со мной сделал, негодяй? — сказала она ему как доброму знакомому. Юрочка смотрел на нее, как филин — он видел ее впервые.
Через три секунды он понял: сумасшедшая. Но уже успел почувствовать себя разоблаченным, униженным грешником и сильно струхнуть.
— Вы мне в матери годитесь, — брякнул он наобум, оживляя зрителей, — отстаньте, пожалуйста.
— Вот именно, развратник! — воскликнула безумная и попыталась ухватить его за рукав. Пришлось бежать. Иные из толпы могли поверить ей, и в этом был смысл. А что он, педагог, хотел сделать с той студенткой?
В общежитии ему сказали, что это была бывшая жена доцента Кибальникова. Она часто стережет его на университетской остановке, коротая время в откровенных рассказах о нем всем подряд, включая его учеников. Она печатала ему все его статьи, а он ушел к другой.
Тайна карьеры вышла вся, впереди бесцветная гимнастика буден. Товарищи — предадут, женщины — не оценят. Мачу-Пикчу он не увидит никогда, и его засосет стакан. Будут одни статьи. Никому не нужные. Они и будут жизнью, пока не придет черед последней.
В этом году на факультете умирали часто, и Юрочка преждевременно познал пресную сердцевину своего высокого ремесла.
Когда умер Никольский, Стеценко скорбно сказал над гробом: — Ушел человек. Осиротели близкие. Осталась недописанной статья…
И развивал про статьи. Юрочку покоробила эта «статья». Но, наверное, Стеценко волновался. Впрочем, что еще можно было говорить о склочнике Никольском?
Потом умер добродушный Стеценко, и Абросимов сказал над гробом: — Ушел человек, осиротели родные. В наших рядах невосполнимая брешь. Осталась недописанной статья…