Навстречу мне шел мужчина с овчаркой. Мужчина - сам по себе; овчарка, умная, красивая, лоснилась черно-серой шерстью и мудро смотрела на хозяина.
- Гуляй, гуляй, Диана, - произнес хозяин, когда мы почти поравнялись. - У меня, понимаешь ли, идея одна возникла... По работе, подружка, по ЦКБ нашему... Понимаешь? Ты гуляй, гуляй!
Он говорил с собакой, а думал, наверно, не о ней и не о себе, а совсем о другом. А говорил с ней, Дианой.
А Галя меня звала. И я не пошел. И ничего не сказал ей.
* * *
- Это никакие не липы, а тополя! Самые настоящие душистые тополя. Уж такого не знать! Ну, Ширяев!
Ну и что Ширяев! Ширяев, да. Метр шестьдесят один, между прочим, хотя в одном классе с тобой учимся. И хотела бы ты знать, меня сейчас, этого самого Ширяева, восьмиклассника, девушка одна звала. Взрослая. Семнадцать лет ей, а не то что тебе... И я просто так не пошел, некогда было. А липы-тополя...
- Между прочим, другие тоже не знают. Ничего страшного. Если захочешь...
Я не знал. Совершенно не знал. Стыдно, может быть. Десять лет живу на этой улице, а считал деревья липами.
- Липы совсем другие. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например, Ширяев... Видел?
А что стыдно? Ну, липы, ну, тополя. Не все ли равно?
- Ты был на улице Горького?
Еще бы я не был на улице Горького! Сколько раз был, а как-то даже ездил специально. Галя туда поехала, а я за ней. Просто так. Сначала на метро до "Белорусской". Потом пешком, но так, чтобы она не видела, до Миусской площади. Там она исчезла. А я думал догнать ее и встретить как бы невзначай, но, пока думал, она...
- Конечно, был! Ну и что?
- Ничего. Просто на улице Горького липы и на других улицах...
- А у нас тополя.
- Я знаю, - почему-то сказал я. - А ты что тут делаешь? Зачем?
Я видел, что она копается в кучах срезанных и спиленных веток и отламывает от них кончики.
- А тебе не жалко?
- Что? - спросил я зло. - Если хочешь знать, я собак люблю!
- При чем тут собаки! Я о тополях. Тебе не жалко, что их так режут и пилят?
- Так это нужно, - сказал я. - Они растут лучше, когда их подрезают. Говорят...
- Лучше бы ты волосы свои подстриг. Смотри, зарос совсем, - сказала она. - А мне их, к твоему сведению, жалко. Не волосы твои, Ширяев, а тополиные ветки! Знаю, что их надо подрезать, а жалко...
* * *
Теперь я думал о ней - о Лизе Куприковой. Сколько лет сидим на одной парте, и я даже не замечал ее никогда, а тут вдруг заметил. На улице увидел и заметил. Эти ветки тополиные и это "Ширяев". В школе она тоже говорит мне "Ширяев", но там не так, там - школа. И почему-то она, никакая в школе (не ябеда, как другие девчонки, не отличница, а так себе), здесь вдруг оказалась какая-то. А какая? И вовсе крохотная, будто не в восьмом, а в шестом учится.
"Тебе не жалко, что их так режут и пилят?" Мне не жалко, тебе не жалко, ему не жалко...
И при чем тут мои волосы? Мои волосы, твои волосы, его волосы. Склонение! А мы его в детстве проходили...
Почему я думал о ней? Свернув с улицы во двор, думал. Пока шел по двору, думал. И, только войдя в подъезд и ступив на лестницу, вспомнил о Гале. Ведь я сейчас пройду мимо ее квартиры, где она празднует свое семнадцатилетие, куда она меня звала...
На лестнице было тихо. Не так, когда кто-то и что-то празднует. Тогда все слышно снизу доверху. Значит, не празднует? А меня зачем звала? Непонятно...
Я прошел мимо ее квартиры. Ни звука. Может, позвонить? Но мать сказала: "К восьми возвращайся". Сейчас, наверное, восемь...
Дома моему возвращению особо обрадовались. Отец о чем-то спрашивал меня, мать хлопотала с едой, усиленно угощая. Друг с другом они не говорили.
Я сразу понял, в чем дело.
- Вы что, поссорились?
- Поссорились? Почему? Ничего подобного! - сказал отец, как-то неловко вскочил из-за стола и обнял мать. - Правда, Ирочка?
- Правда, правда, отстань, - говорила мать. - И все равно ты... Ешьте лучше!
- Характер! - доверительно шепнул отец, когда мать вышла на кухню. Ничего не поделаешь!
- А что у вас?
- Да так, перемелется. Войну прошли. А это... Ничего. Знаешь, как у поэта: "Все пройдет, все перемелется".