Было уже часов девять, когда Макдьюи сделал то, что обещал трем мальчикам, — подумал, поехать ли ему в цыганский табор. Чем больше он думал, тем меньше ему это нравилось. Он не любил вмешиваться в чужие дела. Ему казалось, что надо бы просто зайти наутро к Макквори.
Он встал из-за стола, повернулся, чтобы идти к дверям, и увидел то место на ковре, где — один другого ниже — стояли днем мальчики. Тогда он ясно вспомнил их лица, особенно — залитое слезами лицо Джорди Макнэба и его крик: «Медведя бьют!» Вспомнил он и барсука, его страдающий взгляд, обращенный к Лори, и рыцарственную смелость.
Как спокойно и доверчиво лежал барсук на руках у Лори, зная, что где она, там исцеление! Макдьюи подумал о том, как жалела бы и лечила она медведя, и о том, как нежны ее руки.
Он закрыл дверь на ключ и пошел в соседний дом, в комнату Мэри Руа. Миссис Маккензи читала ей, а она смотрела на нее тусклыми глазами.
— Я вошла, она не спит, — объяснила миссис Маккензи. — Думаю: дай почитаю, она и заснет.
Теперь он увидел свою дочь у Лори на руках, и медные волосы, смешавшиеся с червонно-золотыми. Сердце у него упало, словно выпало из груди.
— Посипите с ней, — сказал он. — Мне надо уехать по делу.
В дверях он обернулся и прибавил:
— Если что, я у цыган, в таборе. Пошлите за мной.
— Посижу, никуда не денусь, — отвечала миссис Маккензи на его первые фразы. Ей очень хотелось его утешить, ей стало жалко его.
Когда Макдьюи доехал до табора, было совсем темно. Он ехал медленно и в слабом свете фар различил в стороне два фургона с клетками, а у самой дороги, на лужайке — палатки гадалок и другие палатки, побольше, где, вероятно, продавали сомнительные сладости. Перед ним стояли облитые парафином факелы, дававшие мало света и много дыма. Впереди, перегораживая дорогу, виднелись ряды самодельных скамеек, точнее — досок, положенных на ящики и бочки. На них сидели человек десять.
Макдьюи услышал резкий звук, вроде пистолетного выстрела, и сразу вслед за этим — странное, болезненное ржание. Он затормозил и увидел, что высокий парень в сапогах, черной рубахе и широком, усеянном заклепками кушаке, бьет лошадь хлыстом. Ветеринар тихо поставил машину у дороги и вышел. Ладони у него вспотели, во рту горчило от ярости.
Эндрью Макдьюи не привык полагаться на чутье, но сейчас он пожалел, что не взял с собой хотя бы трости или хлыста. Дух злобы, цинизма и вражды, словно острый запах, хлынул на него.
У входа сидела старая цыганка с грязным черным кошелем на груди. Плакат гласил: «Вход — 1 шиллинг». Макдьюи бросил бумажку в десять шиллингов, цыганка сунула руку в кошель и вынула горсть мелочи, сердито бормоча: «Скорей, скорей, представление началось».
— Ладно, мамаша, — сказал Макдьюи. — Давай еще один шиллинг. Старая штука, не пройдет!
Она визгливо заорала, и сзади, из мрака, вышел грозного вида мужчина — тот самый, в сапогах и в кушаке. В руке у него был хлыст с налитой свинцовой рукояткой.
— Вы что? — закричал он. — Бедную женщину грабите? Мы тут не богачи!
— Старый трюк! — крикнул Макдьюи. — Я дал ей десять шиллингов. Посчитайте-ка сдачу!
Цыган считать не стал, сделал знак цыганке, и та извлекла недостающий шиллинг. Макдьюи положил его в карман и переступил через веревку, огораживающую зрительный зал.
На деревянном помосте сидело трое цыган и одна цыганка. Мужчины играли на скрипках и на аккордеоне, женщина била в бубен. Представление уже началось — бравые парни скакали на лошадях. Макдьюи посмотрел на них и поразился их наглости: все, что они делали, мог бы сделать любой деревенский мальчишка лет десяти.
Снова заржала от боли лошадь, и, чтобы заглушить этот звук, цыганка еще громче завизжала и забила в бубен. Никто не смотрел на Макдьюи. Он встал, обогнул ряды, пересек темную поляну и пошел туда, где, судя по запаху, стояли фургоны.
Запах был жуткий. Во мраке что-то шуршало, кто-то скулил и подвывал, и плакала какая-то женщина. Макдьюи прислушался, но разобрать ничего не смог и щелкнул зажигалкой, прикрывая ладонью огонек.