Передохнув, он спокойно и веско сказал:
— Кто будет смеяться над Шакиром — расчёт!
Все молчали. Потом Пушкарь торжествующе протянул:
— Что-о, беси? Ага-а?
А молодой хозяин не решился сесть за стол с обруганными им людьми, ушёл в сад, уже раздетый холодными ветрами октября, и долго ходил по дорожкам, засыпанным листом.
Наступили холода, небо окуталось могучим слоем туч; непроницаемые, влажные, они скрыли луну, звёзды, погасили багровые закаты осеннего солнца. Ветер, летая над городом, качал деревья, выл в трубах, грозя близкими метелями, рвал звуки и то приносил обрывок слова, то чей-то неконченный крик.
Каждый час в затаённой тишине прильнувшего к земле города вздрагивал и ныл монастырский колокол; сторож у Николы дёргал верёвку, и она всегда заставляла дважды взвизгнуть лист железа на крыше колокольни.
Медь поёт робко и уныло, — точно кто-то заплутался в темноте и устало кричит, уже не веря, что его услышат. Разбуженные собаки дремотно тявкают, и снова город утопает в глубоком омуте сырой тишины.
Вечерами по праздникам в кухню являлся певчий Ключарев — родственник Натальи, как сказал Пушкарь, плюнув при этом.
Матвею нравилось сидеть в кухне за большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев с татарином играли в шашки, — от них веяло чем-то интересным и серьёзным, — на другом солдат раскладывал свою книгу, новые большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же сидела Наталья с шитьём в руках, она стала менее вертлявой, и в зелёных глазах её появилась добрая забота о чём-то. В трубе пел ветер, за печью шуршали тараканы, хозяйственно потрескивал мороз на дворе, щёлкали косточки счёт, Шакир мурлыкал песни, а Наталья дружески смеялась над ним.
Сначала Ключарев, видимо, стеснялся Матвея, вставал, сопел и, отводя в сторону большие, тяжёлые глаза, глубоким басом ворчал:
— Здравия желаю…
И всегда после этого приветствия откуда-то из-за угла, с полатей, откликалось недовольное, сомневающееся эхо:
— У-у-у-..
Шакир шлёпал ладонью по скамье рядом с собою и говорил хозяину:
— Сядыс! Учис! Пожарна — ходы! Такой твой? Моя — суда, абзей!
И, подмигивая Матвею, легонько толкал его в бок.
Ключарев играл хуже татарина; он долго думал, опершись локтями на стол, запустив пальцы в чёрные, курчавые волосы на голове и глядя в середину шашечницы глазами неуловимого цвета. Шакир, подперев рукою щёку, тихонько, горловым звуком ныл:
Амди — кайдак — килаин?
Кунум — ночук — когаин?
Ключарев поднимал голову, молча смотрел на него и снова думал.
— Чего это ты поёшь, Шакир? — спрашивала Наталья, усмехаясь.
— Русскам-та языкам будит: чего стану делать, как будит жить? — вот чего поём!
— Смешные у вас песни, у татар! — говорила Наталья, грустно вздохнув.
Матвей поглядывал на Ключарева, вспоминая, как страшно спокойно он пел, этот человек, идя за гробом отца и над могилой. Лицо певчего запоминалось с первого взгляда: треугольник, основанием которого служил большой, смуглый лоб, а вершиною искривлённый налево длинный нос. Щёки его почти сплошь заросли чёрным жёстким волосом, и под усами не было видно ни губ, ни зубов. Юноше казалось, что Ключарев думает не об игре, оттого всегда и проигрывает Шакиру. Он ждал от чёрного человека каких-то интересных рассказов и — дождался. Однажды певчий, не отрывая глаз от шашек, заговорил:
— Видел я сон: идёт по земле большой серый мужик, голова до облаков, в ручищах — коса, с полверсты, примерно, длиной, и косит он. Леса, деревни — всё валит. Без шума однако.
Наталья спокойно догадалась:
— К мору это. К холере…
— К холере? — сомневаясь, повторил Ключарев и, подумав, продолжал: — Вдруг бы да — въявь — пришёл такой огромный человек, взял бы это колокольню за шпиль, да и начал садить ею по домам, по крышам, по башкам…
Пушкарь, неодобрительно качая головою, сказал:
— Опять ты, Яким, завираться начал!
А Шакир, качаясь, смеялся.
— Ай-яй! Ай, какой, шалтай-балтай!
Ключарев посмотрел на солдата серьёзным взглядом расширенных глаз.
— Ежели снится? Сон — не враньё. Вот тоже как-то рыба снилась, вроде сома, только зубастая. И летит на крыльях, — сажён полсотни крыло у неё…