Мимо него игриво бегала Наталья, перенося из сада в угол двора корзины выполотой травы и взвизгивая, как ласковая собачка. За женщиной по земле влачилась длинная тёмная тень, возбуждая неясное, нехорошее чувство.
Вышла Палага, села ступенью выше Матвея и спросила, положив ему руку на плечо:
— Больно Савка тебя ударил?
— Нет, — ответил он, невольно подвигаясь к ногам женщины и заглядывая в лицо её, унылое и поблекшее. — Это ты велела бить его?
— Сами они. Как увидала я тебя — ой, какой ты страшный был! — крикнула, — тут он меня за горло, а они и прибежи. Сразу затоптали его. Обидел он меня, а всё-таки — встанет ли?
Матвей посмотрел в небо — около луны, в синей пустоте, трепетно разгоралась золотая звезда. Он снова взглянул в круглое лицо мачехи, спрашивая:
— Сказать им — убейте, вина дам, — убьют они?
Палага, вздохнув, ответила:
— Убьют.
Позвали ужинать. Толстая и седая старуха — по прозвищу Живая Вода — подробно и со вкусом рассказывала о ранах Савки и стонах его; мужики, внимательно слушая её льстивую речь, ухмылялись.
— Ничего, — сказал Михайло голосом человека, знающего дело. — Отлежится к утру. Вот меня годов с пять назад слободские утюжили, это да-а!
И все наперебой начали добросовестно вспоминать, где и как били их и когда сами они бивали людей.
«Злые или нет?» — думал Матвей, исподлобья оглядывая людей.
Под шум разговора молодой парень Кузьма, должно быть, ущипнул Наталью; она, глухо охнув, бросила ложку и сунула руки под стол.
— Брысь, беси! — крикнул Пушкарь, звучно щёлкая ложкой по лбу парня и женщину.
Все засмеялись, мачеха что-то жалобно бормотала, а Наталья, сидя с открытым ртом, мычала, тоже, видимо, пробуя смеяться, но лицо её вытянулось и застыло в гримасе боли.
Матвей встал. Ему хотелось что-то сказать, какие-то резкие, суровые слова, вызвать у людей стыд, жалость друг к другу. Слов таких не нашлось, он перешагнул через скамью и пошёл вон из кухни, сказав:
— Не хочу…
А на дворе прижался в углу у запертых ворот и заплакал в бессильной злобе, в страхе и обиде. Там нашла его Палага.
— Сирота моя тихая! — причитала она, ведя его в дом. — Замаяли тебя! И это ещё здесь, не выходя из дома, а каково будет за воротами?
Он прижимался к ней и рычал:
— Так бы всех — по харям! Погоди, вырасту я…
Окно в его комнате было открыто, сквозь кроны лип, подобные прозрачным облакам, тихо сияло лунное небо, где-то далеко пели песни, бубен бил, а в монастыре ударяли в колокол — печально ныла медь.
Палага, не выпуская руку пасынка, села у окна, он прислонился к её плечу и, понемногу успокаиваясь, слушал задумчивую речь.
— Была бы я дальняя, а то всем известно, что просто девушка порченая, барину Бубнову наложницей была, а батюшка твой за долг меня взял. Никто меня не слушает, не уважает, какая хозяйка я здесь? Редко и по отчеству-то назовут. Выйти не смею никуда, подружек — нет; может, и нашла бы я хороших людей — батюшка из дома не пускает, не верит он в совесть мою. Да и как верить? Торная тропа — ни бесу, ни попу не заказана. Вон Савка-то, парнишка ещё, а говорит: отрави хозяина! Другой бабе-то не сказал бы, а мне — можно! Меня, как приблудную овцу, всяк своей считает. Скушно мне, не у дела я…
Всхлипнув, она застонала в тоске, обняла Матвея и, прижимая голову ко груди своей, повторила протяжно:
— Ску-ушно мне…
В его груди больно бились бескрылые мысли, он со стыдом чувствовал, что утреннее волнение снова овладевает им, но не имел силы победить его и, вдыхая запах тела женщины, прижимал сомкнутые губы к плечу её.
— Милый мой, — шептала Палага, — на что мы родились? Почто живём?
Незаметно для себя он прислонился к ней плотнее и отскочил, а она простодушно спросила:
— Укололся? Разорвал он мне рубаху-то, я тут булавкой приколола, не успев другую рубаху надеть. Вот, вынула.
Наклонясь к подоконнику, она открыла грудь, и он, не владея более собой, жадно прильнул к ней губами.
— Ой, что ты это? — шептала она, отталкивая его. — Мотя, полно-ка…
Ей удалось подняться на ноги, она оторвала голову его и, держа её в ладонях, шептала, упрекая:
— Видишь вот — отказался давеча от Натальи-то…