— Гони! — хрипло сказал Кожемякин, остановясь и отирая пот с лица.
— Лаются.
— Гони, говорю! Народ! Свиньи, а — тоже! — зверями себя величают…
— Ладу нет! Мы там пятеро…
— Ид-ди! — крикнул отец, и лицо его потемнело.
К Матвею подошла мачеха, села рядом с ним и, застенчиво улыбнувшись, сказала:
— Вот я как расхрабрилася…
Он вдруг охватил её за шею так крепко, как мог, и, поцеловав щёку её, промычал тихо и бессвязно:
— Ты не бойся… вместе будем…
Палага цапала его голову и, всхлипывая, шептала:
— Мотенька, — спасибо те! Господи! Уж я послужу…
— Савелий, гляди-ка! — крикнул лекарь. — Эге-ге!
Мальчик поднял голову: перед ним, широко улыбаясь, стоял отец; качался солдат, тёмный и плоский, точно из старой доски вырезанный; хохотал круглый, как бочка, лекарь, прищурив калмыцкие глаза, и дрожало в смехе топорное лицо дьячка.
— Каково? — кричал Марков. — Молодой — не ждёт, а?
— Это — хо-орошо! — усмехаясь, тянул отец и теребил рыжую бороду, качая головой.
Лицо мачехи побледнело, она растерянно мигала глазами, говоря:
— Он ведь сам это…
Матвей сконфузился и заплакал, прислонясь к ней; тогда солдат, схватив его за руку, крикнул:
— Пошли прочь, беси! Пакостники!
И отвёл взволнованного мальчика спать, убеждая его по дороге:
— Ты — не гляди на них, — дураки они!
Долго не мог заснуть Матвей, слушая крики, топот ног и звон посуды. Издали звуки струн казались печальными. В открытое окно заглядывали тени, вливался тихий шелест, потом стал слышен невнятный ропот, как будто ворчали две собаки, большая и маленькая.
— Зря…
— Ми-илый…
Мальчик тихонько подошёл к окну и осторожно выглянул из-за косяка; на скамье под черёмухой сидела Власьевна, растрёпанная, с голыми плечами, и было видно, как они трясутся. Рядом с нею, согнувшись, глядя в землю, сидел с трубкою в зубах Созонт, оба они были покрыты густой сетью теней, и тени шевелились, точно стараясь как можно туже опутать людей.
— Жена ли она ему-у? — тихонько выла Власьевна.
А дворник угрюмо ворчал:
— Говорю — зря это…
Мелко изорванные облака тихо плыли по небу, между сизыми хлопьями катилась луна, золотя их мохнатые края. Тонкие ветви черёмухи и лип тихо качались, и всё вокруг — сад, дом, небо — молча кружилось в медленном хороводе.
После свадьбы дома стало скучнее: отец словно в масле выкупался — стал мягкий, гладкий; расплывчато улыбаясь в бороду, он ходил — руки за спиною — по горницам, мурлыкая, подобно сытому коту, а на людей смотрел, точно вспоминая — кто это? Матвею казалось, что старик снова собирается захворать, — его лицо из красного становилось багровым, под глазами наметились тяжёлые опухоли, ноги шаркали по полу шумно. Мачеха целыми днями сидела под окном, глядя в палисадник, и жевала солодовые да мятные жамки, добывая их из-за пазухи нарядного сарафана, или грызла семечки и калёные орехи.
— Хошь орешков? — спрашивала она, когда пасынок подходил к ней.
Он не умел разговаривать с нею, и она не мастерица была беседовать: его вопросы вызывали у неё только улыбки и коротенькие слова:
— Да. Нет. Ничего.
Иногда она сносила в комнату все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха плачет по ночам. Ему было жалко женщину; однажды он спросил её:
— Что ты всё плачешь?
— Али я плачу? — удивлённо воскликнула она, дотронувшись ладонью до щеки, и, смущённо улыбнувшись, сказала: — И то…
— О чём ты?
— Так! Привычка такая…
Почти всегда, как только Матвей подходил к мачехе, являлся отец, нарядный, в мягких сапогах, в чёрных шароварах и цветной рубахе, красной или синей, опоясанной шёлковым поясом монастырского тканья, с молитвою.
Обмякший, праздничный, он поглаживал бороду и говорил сыну:
— Ну, что, не боишься мачехи-то? Ну, иди, гуляй!
Он перестал выезжать в уезд за пенькой и в губернию с товаром, посылая вместо себя Пушкаря.
— Тятя, — звал его сын, — иди на завод, мужики кличут!
— Савка там?
— Там.
— Позови его сюда.