Жизнь его проходила размеренно и аккуратно: утром бабы, будя мужей, говорили:
— Вставай, лежебок! Седьмой час в исходе — уж кривой в город шагает!
И все знали, что из города он воротится около шести вечера. По праздникам он ходил к ранней обедне, потом пил чай в трактире Синемухи, и вплоть до поздней ночи его можно было видеть всюду на улицах слободы: ходит человек не торопясь, задумчиво тыкает в песок черешневой палочкой и во все стороны вертит головой, всех замечая, со всеми предупредительно здороваясь, умея ответить на все вопросы. Речь его носит оттенок книжный, и это усиливает значение её.
Когда бойкая огородница Фимка Пушкарева, больно побитая каким-то случайным другом сердца, прибежала к Тиунову прятаться и, рыдая, стала проклинать горькую бабью долю, — кривой сказал ей ласково и внушительно:
— А ты, Серафима, чем лаять да выть, подобно собаке, человечий свой образ береги, со всяким зверем не якшайся: выбери себе одного кого — поласковее да поумнее — и живи с ним! Не девушка, должна знать: мужчине всякая баба на час жена, стало быть, сама исхитрись сдержку поставить ему, а не стели себя под ноги всякому прохожему, уважь божье-то подобие в себе!
Слова эти запомнились женщинам слободы, они создали кривому славу человека справедливого, и он сумел получить за них немало добрых бабьих ласк.
Но, как и раньше, в лунные ночи он ходил по полям вокруг слободы и, склонив голову на плечо, бормотал о чём-то.
Собираясь под вётлами, думающие люди Заречья ставили Тиунову разные мудрые вопросы.
Начинал всегда Бурмистров, — он чувствовал, что кривой затеняет его в глазах слобожан, и, не скрывая своей неприязни к Тиунову, старался чем-нибудь сконфузить его.
— Эй, Тиунов! Верно это — будто ты к фальшивым деньгам прикосновенность имел и за то — пострадал напрасно?
— Деньги — они все фальшивые, — спокойно отвечает кривой, нацеливаясь глазом в глаза Вавилы.
Бурмистров смущён и уже немножко горячится.
— Это как же? Ежели я вылью целковый из олова со стеклом и ртутью его обработаю, а казна — из серебра, — что же будет?
— Два целковых и будет! — глуховато говорит Тиунов. — И серебру и олову — одна цена в этом разе. Бумажный рубль есть, значит и — деревянный али глиняный можно сделать. А вот ежели ты сапог из бересты склеишь — это уж обман! Сапог есть вещь, а деньги — дрянь!
Говорит он уверенно, глаз его сверкает строго, и все люди вокруг него невольно задумываются.
Колченогий печник Марк Иванов Ключников, поглаживая голый свой череп и опухшее жёлтое лицо, сипло спрашивает:
— Вот, иной раз думаю я — Россия! Как это понять — Россия?
Тиунов, не задумываясь, изъясняет:
— Что ж — Россия? Государство она, бессомненно, уездное. Губернских-то городов — считай — десятка четыре, а уездных — тысячи, поди-ка! Тут тебе и Россия.
Помолчав, он добавил:
— Однако — хорошая сторона, только надо это понять, чем хороша, надо посмотреть на неё, на Русь, пристально…
— Не на этом ли тебе глаз-от вышибло? — спрашивает Бурмистров, издеваясь.
Ключников моргает заплывшими глазами и думает о чём-то, потирая переносицу.
Переваливаясь с боку на бок, Вавила находит ещё вопрос:
— Вот — ты часто про мещан говоришь! — строго начинает он. — А ты знаешь — сколько нас, мещанства?
— Мы суть звёзды мелкие, сосчитать нас, поди-ка, и немысленно.
— Врёшь! Годов шесть тому назад считали!
— Стало быть, кто считал — он знает. А я не знаю. Трудно, чай, было итог нам подвести? — добавляет он с лёгоньким вздохом и тонкой усмешкой.
— Отчего?
— Оттого, главное, что дураки — они самосевом родятся.
Бурмистров, имея прекрасный случай придраться к Тиунову, обиженно кричит:
— Я разве дурак?
Но Ключников, Стрельцов и скромный Зосима Пушкарев, по прозвищу Валяный Чёрт, — успокаивают красавца.
А успокоив, Ключников, расковыривая пальцем дыру на колене штанины, озабоченно спрашивает:
— Ну, а, примерно, Москва?
— Что ж Москва? — медленно говорит кривой, закатив тёмное око своё под лоб. — Вот, скажем, на ногах у тебя опорки, рубаха — год не стирана, штаны едва стыд прикрывают, в брюхе — как в кармане — сор да крошки, а шапка была бы хорошая, скажем — бобровая шапка! Вот те и Москва!