— Чисто он стихи сочинял, — вспоминал Четыхер, глядя на труп, и незаметно перекрестил себе грудь.
— Сочинишь, в таком месте болтаясь! — странно двигая изувеченной щекой, сказал Артюшка и вздохнул. — Мне вот двадцать семь лет, а тоже иной раз такое в голову лезет — беда! Даже боязно! Я оттого, правду сказать, и живу в сторонке от людей, один, что опасаюсь часто, — как бы чего не сделать…
— Да-а! — согласился Четыхер. — Сидишь-сидишь у ворот ночью-то, да вдруг и подумаешь — ах вы, чтоб вас громом побило!
Он держал лампу в руках и вертел шпенёк, то уменьшая, то увеличивая огонь; это вызывало странные приливы и отливы серых теней на стенах, на потолке, на полу.
— Что вы — словно панихиду поёте? — уныло пробормотал Бурмистров.
Артюшка, глядя на Четыхера, виновато, точно Сима, улыбался и всё говорил:
— А то иной раз сам себе стариком покажешься вдруг, словно сто лет прожил и всё знаешь, что и завтра будет, и через год, право!
— В городе, слышь, чего-то шумят? — задумчиво молвил Четыхер.
— Н-да, шумят, был я там вчера и третьего дни: кричат все, а — что такое? И Вавила кричал — свобода, дескать, надобна, и чтобы каждый сам за себя. Это — есть! Этого — сколько хочешь! Только мне никуда такая свобода. Я драться не хочу — за что мне драться? Мой интерес, чтобы тихо было, это я люблю…
Он кивнул головою на труп.
— Это, что ли, свобода? Нет, чего делать будем со свободой? Вот где гвоздь! Павлуха Стрельцов — он рад, — заведу, говорит, себе разные пачпорта и буду один месяц по дворянскому пачпорту жить, другой по купеческому.
— Он тоже вроде Семёна, покойника, — сказал Четыхер.
Пистолет подумал и согласился:
— Похож, пожалуй!
Замолчали.
Снова по лестнице кто-то осторожно поднимался. Пистолет поднял голову и нюхнул воздух.
— Кузьма! — тихо позвала Розка.
— Эй?
— Нейдёт полиция.
— Ну?
— Не идут.
— Как же быть?
— Я не знаю.
— Не идут — не надо! — сказал Бурмистров строго и обиженно. — Я и сам до неё дойду.
— Полиция обязана придти, коли убийство сделано! — нахмурившись, заявил Четыхер. — Я порядки знаю — в пожарной команде служил…
— Что это вы с огнём? — удивлённо спросила Розка, заглядывая в дверь. — Ведь светло уж!
Четыхер недоверчиво посмотрел на неё, погасил лампу, жёлтый свет сменился кисейно-серым утром.
— И верно, что светло, — сказал Четыхер, помялся и, тяжко отдуваясь, предложил: — Надобно идти, Вавила, нечего тут!
— Идём! — не двигаясь, согласился Бурмистров.
— Ты дай-ка я тебе руки свяжу! — предложил дворник, распоясываясь.
Вавила встал с постели, не глядя перешагнул через труп, подошёл к дворнику и, повернувшись спиной к нему, заложил руки назад. Но Четыхер снова запахнул полушубок, крепко подтянув живот кушаком; лицо у него перекосилось, он почмокал губами.
— Ну, ин не надо! И так не убежишь.
— Не убежит, — тихо подтвердил Пистолет.
— Не убегу! — сказал Бурмистров. — Только бы её не встретить!
— Где там? — ворчал дворник. — Она, чай, куда-нибудь в погреб забилась, дрожит. Ну, айда!
Сходя с лестницы, он сопел, сморкался и говорил, вздыхая:
— И Семёна жалко — покой его бог! — и тебя, дурака, жалко! Эх ты, курина вошь!
Сверху лестницы раздался громкий и тревожный шёпот:
— Дяденька Кузьма!
Наклонясь над перилами, Паша показывала руками, как завязывают узлы.
— Ну, ладно, курица! — отмахнулся от неё Четыхер. А на улице сказал своему арестанту, усмехаясь:
— Пашка-то, курицына дочь, требовает, чтобы я тебя связал!
— Что я ей сделал худого? — глухо спросил Вавила. — Пальцем никогда не тронул.
— Это она не против тебя, она за меня боится! — объяснил Четыхер самодовольно и, обратясь к Артюшке, добавил: — Та же дитё! Без разума живёт. Ей бы в монастыре жить надобно, а она — вон где!
Пистолет шёл рядом с Вавилой, но не смотрел на него. Ружьё держал подмышкой вниз дулом, руки в карманах потёртой, короткой куртки из толстого синего драпа.
На голове его кожаный картуз, большой козырёк закрывал глаза, бросая на лицо чёрную тень.
Долго шли молча, только под ногами похрустывал, ломаясь, тонкий утренний ледок. Было холодно. Стёкла маленьких окон смотрели на улицу мутно и сонно — слобода ещё спала.